«Благодати» стало больше, а миру стало грустнее. Все уже «искуплены» — а все унылы, как в этих горьких признаниях Никанора! И разве не горько г. Л. Писареву, написавшему брошюру «Брак и девство»? Разве не слышится грусть — великая грусть — сквозь все писания о. Михаила? Грусти стало ужасно много… И не пройти ей, пока не защекочет неучтиво по носу, по векам, по лбу, за воротником эта «царица Маб» во всемирной своей колеснице…
* * *
Повторяю: зла нет в именах, в лицах. Ибо как нет вины детоубийства в единичных Марье, Парасковье, ибо все «духом дышит»: так нет же никакой личной вины даже в Торквемаде, не говоря о его «недоростках» — этих душах суровых или безучастных. Все они мученики не своей, а налегшей на них извне мучительной идеи. Все — Иовы, «данные во власть злому духу»; с одним им мы и имеем дело. Одна была заповедь дана человеку. Зерно ее, фокус ее, светскою кистью начертанные, — Ромео и Юлия. Из зерна этого уже сама собою появляется «колесница Маб». Ведь это тоже лишь светским языком написанная «похвала миру», которую можно было бы написать церковно-славянским языком. Итак, в Ромео и Юлии, да и в «царице Маб», не лежит никакой неправды; и только эта правда выражена легким, шутливым языком, без торжества, без гимнов. Таково искусство, литература, мифы, шутки. Чуть-чуть, однако, измените тон, напрягите его до густоты: на месте «мифа» появится «предание», «священная сага», «сказание» о добре ли и зле, о начале мира, о невинности и грехе потом, — и драма Шекспира, с этими же лицами и тенденциею, может перейти в торжественные, священные гимны. Я хочу этим сказать ту простую мысль, что искусство и литература, мудрость и философия могли бы быть только новою стороною того же единого организма, коего правую сторону составляет религия: одно содержание — но одно довлея только земному, а другое — с отнесением к небесному. Язычество умерло, как «Снегурочка» под солнцем; но существо язычества так же вечно, как существо снега: форма — изменчива, а «душа» — вечна. И эта «душа» — невинность.
Мне думается, существо язычества лежит в возвращении вещам их первоначального смысла, и первоначального положения, и первоначальных отношений. Ведь Рачинский, Соловьев, Новоселов, г. Л. Писарев — страшно согнуты, болят, воистину «грешны», хотя и не своим личным грехом, а грехом этого положения и отношений. Прочтите им всем рассказ Меркуцио, — и они фыркнут, как бы ноздри их были опылены кайенским перцем. Вставьте в середину жалоб Никанора, психологии Никанора — рассказ о золотой колеснице Маб: и, легкая, неприметная, она прокатится по мозгу его, как тяжелый лафет орудия с чугунными колесами. Тут — или ей рассыпаться, или испариться до «нет» всей его психологии. Чему-то нужно перестать быть. Но перестать быть ей — это перестать быть миру: ибо в колесики ее, в движение ее входит весь мир. Ему перестать быть… но это уже так давно началось, уже столько тут полегло психологии: нужно ведь перестать быть всему этому страданию, «согнутому положению», и Рачинским, и Соловьевым; нужно перестать существовать целым библиотекам и отделам цивилизации. Это не Шекспир, это (в свою очередь) больше Шекспира!
И вот два положения, естественное и «согнутое», — борются. М.А. Новоселов хотел бы на всех распространить свое «основное настроение духа», «без предварительного условия и определения которого» он считает «невозможным приступать к решению проблемы брака» (см. «Протоколы»). «Основное» это «настроение» — готовность к страданию; готовность к нему — как «ответу за грех». «Ради Бога, в чем я грешна?» — восклицает принцесса Маб; «В чем я грешна?» — вторит Джульета. «Вы-то особенно и преимущественно грешны, ибо преимущественно и особенно счастливы, до самозабвения»:
Скорей, скорей неситесь, кони солнца,
К закату дня! Зачем не Фаэтон
Сегодня правит вами? Он быстрее
Пригнал бы вас на запад и заставил
Сойти на землю сумрачную ночь.
О, ночь, — любви подруга! — скрой своею
Завесой все, чтобы Ромео мог
Невидимо сюда ко мне прокрасться…
И т. д. вплоть до пожелания:
Чистой я
Любви хочу отдаться. Скрой (к Ночи) румянец
Стыдливости, каким горит невольно
Мое лицо! Любовь мужчины мне
Еще ведь неизвестна. Дай мне силы
С ней встретиться, пока любовь моя
Сама смелей не станет, не привыкнет
Дозволенное счастье видеть в ласках
Того, кто дорог мне! Спеши, о ночь!
Спеши, спеши Ромео.
Все это пожелание, переложенное на язык М.А. Новоселова (см. его точные выражения во время прений о браке на «Религиозно-философских собраниях»), не иное что, как «судорога собаки, ищущей развлечения». Это его точная квалификация, совершенно точный язык брошенного в лицо мне очерка всех моих теорий: «Розанов проповедует нам собачьи отношения между полами». Не расходится с ним и В.А. Тернавцев, квалифицируя так же, в этих самых выражениях, «безблагодатную любовь». Согласимся с ними. Примем их суровую оценку. Да что «примем»: мир уже и «принял», действительно принял их точку зрения. «Колесница Маб» рассыпалась; «Снегурочка» умирает, и г. Л. Писарев только дожидается, чтобы она окончательно издохла: «Нужно для уничтожения брачных крушений и драм воспитание самих людей в сознании брачных идеалов (ниже мы увидим, каких. — В. Р.) и уничтожение той тлетворной среды, которая разъедает устои браков и создает их несчастия». Не думайте, это нелегко: нужно «уничтожение» всей вообще литературы, всей поэзии, всяких зрелищ, театра, танцев: песней, тех песен, которых они не поют, того театра, в который не ходят; вообще требуется уничтожение всей светской литературы, чтение которой они считают «грехом». «Растленная среда», — она ознакомляет с действительностью! Вот Тургенев в «Дворянском гнезде» неосторожно разрисовал одно семейное «крушение» и, пожалуй, ввел читателей и читательниц в «соблазн», налив красками, соком и жизнью сухонькую схемку: «Живите согласнее, любите друг друга; а если и встретятся недостатки — умейте переносить их и извинять друг другу: брак есть таинство». Тургенев имел неосторожность («ввел в соблазн») показать, как невозможно было Лаврецкому «перенести недостатки» в жене: ибо это была кокотка, врожденная, неисправимая. И чистому оставалось только «отделиться» от нечистого, или, живя вместе с ним, — ну, стать такою же «кокоткой в сюртуке», как та была кокоткою в юбке. В сущности, благочестивая «схемка» к этому и тянет. «Перетерпите» — это не значит «перетерпите» в самом деле: житейски это значит — «помирись на всем, плюнь на идеал семьи: дай жену любовникам, а сам ступай к любовницам». Было бы все в тайне; а «письмоводитель» или «летописец духовный» запишет в «Историю христианской семьи»: «В прежнее время, еще так недавнее, так именно и рассуждали. И сколько мы знаем супругов этого времени, которые безмолвно несли семейные неурядицы, которые скрывали недостатки своего мужа или жены даже от самых близких родных, скрывали, а не обличали, как ныне, которые переносили свою участь до последней возможности! Мы знаем жен, которые берегли, терпели, даже любили мужей, неверных им и нетрезвых, которые даже мысли не допускали, как это можно оставить Богом данного мужа. А родные не расстраивали, а всячески содействовали, убеждали нести крест до конца. Вот как было недавно. — А теперь что? Страшно сказать» (см. «Семья православного христианина», свящ. А. Рождественского; стр. 239, из статьи: «Когда можно супругам оставлять друг друга и хорошо ли разводиться»). Тем, кто хочет пойти в монастырь, — разойтись можно; а вот если муж даже начнет принуждать жену к содомскому греху с ним или с приятелем, то просить жене развода все же грешно: надо все скрыть.
А между тем у свящ. А. Рождественского как все благочестиво выражено, как тихо, — к «обоюдному счастью», к всех людей «согласию». Да, гибок литературный язык, но и над ним надо было поработать, чтобы, пропитав веревку удавленника лампадным маслом, явить ее миру и сказать: «Понюхайте — миром пахнет». «Тлен» и «разврат» светской литературы, «разрушающей устои браков» (т. е. крепость «схемки»), в том и заключается, что она начала показывать конкретное; показывает, «как бывает»; что тут и «содом и гоморра», только посыпанные землицею молчания; или, пожалуй, что тут — кости мертвеца, напудренные рукою кокета. Конечно, Лаврецкий, «претерпевая прегрешения жены», сам стал бы, в быту-то, в жизни-то, содомлянином: да так и было, во все «прежние времена», если читать их не в изложении свящ. А. Рождественского, а в «Русской Старине», в воспоминаниях о помещичьей жизни, или в той же «Семейной хронике» правдивого С.Т. Аксакова. Никогда иначе и не было при «терпении», как содом. Но посмотрите опять, в устах М.А. Новоселова, как все это, весь этот «гроб» и «содом», хорошо обрабатывается под фигурою «креста» и «крестного несения». Высокомерно (они все высокомерны) этот благодетель человечества заявил, что «положение Лаврецкого само по себе мало может смущать церковь, — так как и отношение-то его к церкви небольшое» (см. «Новый Путь», 1903 г., N 7, стр. 275–276). И далее, на ту же тему: