Не исключено, что некоторые талмудические максимы сложились под влиянием христианства, однако влияние это нельзя преувеличивать. Талмуд вырос из дохристианских источников и формировался в странах, которые либо не приняли христианства либо приняли его недавно.
На первый взгляд кажется непонятным, как люди, исповедовавшие столь высокие принципы религиозной этики, стали "слепыми поводырями слепых", отвергшими Христово благовестие.
В поисках ответа на этот вопрос мы должны оставить в стороне мессианство Иисуса и Его свидетельство о Себе как о Сыне Божием. Напряженность между Ним и фарисеями возникла гораздо раньше, чем Он открыто заговорил о тайне Своего посланничества в мир, то есть законники не желали принять Назарянина даже как Учителя.
Некоторые богословы и историки пытались доказать, что Христос в принципе отверг всякую внешнюю форму религиозной жизни и тем вызвал ярость консерваторов. Но евангелия свидетельствуют об обратном. Христос не осуждал саму идею обряда. Он не только участвовал в ветхозаветных праздниках и соблюдал правила Закона, но и установил новые священнодействия, в частности-Крещение и Евхаристию. Его слово было обращено к живым людям из плоти и крови, которые нуждались во внешних проявлениях своей веры, в символах и знаках Богоприсутствия.
Когда Иисус говорил с книжниками. Он апеллировал к самому возвышенному и чистому, что было в их же традиции. Законнику, который согласился, что сущность веры в двух главных заповедях о любви к Творцу и к ближнему, Он ответил: "Недалек ты от Царства Божия" (52). Однако с "крашеными фарисеями", буквалистами и ханжами Он был исключительно суров. О них Иисус сказал самые резкие слова из всех Им произнесенных.
Основным пороком ложно понятого законничества было превалирование формы, уверенность, что достаточно соблюсти определенное число мицвот, чтобы угодить Богу. Эта психология арифметической праведности всегда таит в себе страшную опасность. Иисус разоблачал святош, которые ради устава и обычая забывали о любви и сострадании к людям. Он упрекал учителей, чванившихся своей набожностью, выставлявших ее напоказ и носивших постную личину благочестия. Христос сравнивал таких фарисеев с побеленными саркофагами, внутри которых лежат тлеющие кости. Соблюдение ритуальной чистоты-пустая скорлупа, если нечистота заполнила душу. "Обошли,-говорил Иисус,-более важное в Законе: правосудие, и милосердие, и верность: это надлежало исполнить и того не опустить. Вожди слепые, отцеживающие комара и проглатывающие верблюда!.. Вы снаружи кажетесь людьми праведными, внутри же наполнены лицемерием и беззаконием" (53).
Конечно, не все фарисеи были таковы, и, конечно, никто из них не считал лицемерие нормой; к тому же не одно фарисейство страдало недугом формализма. У римлян, конфуцианцев, индуистов было не меньше запретов и церемоний, чем у талмудистов. Страшны были не сами уставы, а их тенденция вырождаться в самоцель. Есть зловещий "экуменизм зла", делающий "фарисеев" всегда и всюду похожими друг на друга. Вспомним гневные речи Златоуста и Савонаролы, Данте и Максима Грека против архиереев и прелатов, и мы убедимся, что порода "фарисеев" сумела свить себе гнездо в самой Церкви.
Обличения Христа, направленные против подобных людей, явились продолжением борьбы, начатой еще пророками. Да и раввины, как мы видели, понимали опасность ханжества.
Однако фарисеи слишком свыклись с мыслью, что им принадлежит монополия учительства, и были слишком высокого мнения о своей мудрости и правах, чтобы смириться с тем, что безвестный Галилеянин проповедует "со властью", независимо от схоластических толкований и школ (54). Тем более непереносимы были для них обличительные слова Христа.
Чем ясней была справедливость упреков Христа, чем больше людей собиралось вокруг Него, тем сильнее разгоралась ненависть фарисеев. На карту был поставлен их авторитет. Евангелия прямо говорят, что они предали Христа в руки саддукеев и римских властей "из зависти" (55).
Именно это чувство заставляло их ревниво следить за Ним и выискивать поводы обличить Его. То, что Иисус выдвигал на первое место дух, а не букву Закона, враги старались представить как кощунственное посягательство на церковные устои*. Ученики Гиллеля, хотя бы в глубине души, могли соглашаться с ним; между тем наиболее влиятельными и активными стали в I веке как раз не гиллелиты, а их соперники. Столпом этого ретроградного течения явился антипод Гиллеля - Шаммай** (Не смешивать с Шемайей, жившим на поколение раньше). Он и его школа нанесли самый серьезный ущерб исконному духу иудаизма.
----------------------------------------------------------------------
* О причинах неприятия Евангелия законниками в последующее время см. в книге "Сын Человеческий", Приложение 3
** Не смешивать с Шемайей, жившим на поколение раньше.
Предания единодушно рисуют Шаммая человеком упорным, мелочным и фанатичным. Сложилась даже поговорка: "Будь кроток, как Гиллель, а не вспыльчив, как Шаммай" (56). Хотя Шаммай и советовал относиться, ко всем людям доброжелательно, характер не позволял ему исполнять собственное правило: он был крут, несдержан и нередко бил учеников.
Показательно, что Шаммая выбрали в Совете заместителем Гиллеля. Значит, сторонников у него было немало. Они умело насаждали дух нетерпимости и казуистики. Засилие шаммаитов вело к религиозной стагнации, к удалению от Библии, к превращению религии в застывшую систему, пронизанную ритуальным магизмом.
Причину этой популярности рутинеров понять нетрудно. Вопреки герою Достоевского, говорившего: "Широк человек-я бы сузил", следует признать, что человек более склонен к узости, чем к широте. Ему подчас бывает легче соблюдать внешнюю "церковность", чем проникнуться духом любви и свободы.
Усердное изучение всех тонкостей устава давало Шаммаю истинное наслаждение. Без устали громоздил он запрет на запрете, его теология вела лишь к образованию новых несчетных табу или к отягощению старых. Дело иногда доходило до курьезов. Уверяли, что однажды Шаммай едва не заморил голодом своего малолетнего сына, заставляя его соблюдать пост, а когда в день Кущей у него родился внук, он велел разобрать крышу дома и заменить ее ветвями, чтобы дитя встретило праздник, как предписывает Закон, под сенью "шатра" (57).
В почитании субботнего покоя Шаммай превзошел даже ессеев. Если Гиллель считал, что накануне субботы красильщик может класть ткань в котел, то Шаммай видел в этом грех, поскольку она окрасится в запретный день. Подобные примеры можно продолжать до бесконечности (58).
Удушающий диктат галахи, разраставшейся, словно снежный ком,-основной продукт академии "Бет-Шамма". Более гибкое отношение Гиллеля к обычаям шаммаиты расценивали как прискорбный либерализм, расшатывающий правоверие. С их точки зрения, лучше было соблюсти сто лишних мицвот, чем упустить хоть одну.
Жаркие споры между членами школ привели к тому, что некоторое время в Израиле существовало как бы "две Торы" (59). Характерно, что только один раз "Бет-Шаммай" сдался (60). Гиллель же предпочитал избегать препирательств и чаще уступал ради мира. Не смогли противиться шаммаитам и его ученики. Фанатики, как правило, умеют одерживать верх, играя на рабских струнах человеческой психики.
Шаммаю был по душе пессимизм Экклезиаста. Жизнь он считал тяжким бременем и полагал, что лучшая доля для человека - не родиться совсем (61) (едва ли этот закоренелый враг язычников подозревал, что повторяет греческое изречение). Дух времени коснулся и самого стража Торы. По словам еврейского историка Генриха Греца, "вследствие чрезмерного рвения шаммаитов и уступчивости гиллелитов иудаизм получил совершенно иной, мрачный характер; он стал религией, которая учила и рекомендовала бегство от мира" (62).
Живя в обрядовой цитадели, шаммаиты безмерно гордились своей праведностью. Они не упускали поводов демонстрировать ее повсюду. Одни из них ходили, опустив глаза, чтобы не смотреть на посторонних женщин, другие нарочито сгибали плечи, как бы показывая, сколь велик груз правил, которые они несут на себе, третьи принимали отсутствующий вид и то и дело натыкались на людей и на стены (63). Когда Христос шел по улицам, окруженный простым людом, законники брезгливо говорили: "Этот народ-невежда в Законе, проклят он" (64). Их спесь и презрение к ам-хаарецам, людям, плохо знающим Закон, переходила все границы. Рассказывают, что один книжник, накормивший во время голода такого "нечестивца", укорял себя, думая, что впал в великий грех (65).
Ответная реакция не заставила себя ждать. "Ненависть ам-хаареца к ученому,-признавали книжники,-больше ненависти язычников к Израилю" (66).
Не приходится и говорить, с каким высокомерием смотрели шаммаиты на иноплеменников и с какой неохотой принимали прозелитов. В их воображении Иерусалим будущего рисовался запретным городом, чем-то вроде средневековых Лхассы или Мекки.