463
«…я не хочу прощать небу его страданий, его распятия. Как я могу простить то, чего я не умею понять. И я не должен прощать, ибо Бог осудил ведь своих «адвокатов» около Иова, которые все объяснили и обо всем рассудили. Мне казалось, — кажется и теперь, через много лет спустя, — что Бог и не хотел от меня легкого примирения, ибо я должен был принять орудие в сердце. Нелегка ты, жертва Авраама, не из благополучной, но из растерзанной души исторгался перед лицом невинной жертвы вопль мой: прав Ты, Господи, и правы суды Твои. А я это говорил всем сердцем своим. О, я не бунтовал и не роптал, ибо жалок и малодушен был бы бунт, но я не хотел мириться, ибо постыдно было бы и примирение. Отец молча ответил мне: у изголовья его тела стало Распятие Единородного Сына. И я услышал этот ответ и склонился перед ним, но неповинные страдания и чей‑то сарказм гус-
464
тым, непроницаемым облаком легли между распятием и его телом, и — я твердо знаю это — здесь, в этом облике, тайна и моей собственной жизни. Знал я и тогда, что очень легко, соблазнительно легко постараться з а б ы τ ь об этом облаке, обойти его как‑нибудь, — ведь, неприятно же носить в душе нечто совсем непонятное, да и пристойнее жить в мире с важными особами… Иначе же — только подвигом, крестом целой жизни могу я рассеять это облако, — оно может рассеяться, это я тоже знал достоверно, оно есть тень моего собственного греха, но ведь я сам распял его своими грехами. И об этом говорил он мне в ту голгофскую ночь: «неси меня, папа, кверху, — пойдем с тобой кверху». О, пойдем, пойдем, дитя мое, мой вождь, учитель, ангел–хранитель мой!
Но здесь начинается невыразимое словом…
Святой мой, у святыни моще твоих, у чистого твоего тела, белый мой, светлый мальчик, узнал я, как говорит Бог, понял, что значит: Бог сказал! В новом, никогда доселе неведомом ясновидении сердца — вместе с крестной мукой сходила в него небесная радость, и с тьмою богооставленности в душе воцарялся Бог. Сердце мое отверзлось на боль и муку людей, — перед ним раскрывались доселе чуждые и потому закрытые сердца с болью и горем. Единственный раз в жизни понимал я, что значит любить не человеческой, себялюбивой и корыстной любовью, но божескою, как Христос нас любит. Как будто завеса, отделявшая меня от других, спала, и мне открылся в сердцах их весь мрак, горечь, обида, озлобление, страдание. И в несказанном восторге, исступлении, самозабвении говорил я тогда, — ты помнишь это, мой белый, говорил я: мне Бог сказал, и также просто, и тебя слыша, прибавлял, что и ты мне сказал. И Бог говорил мне тогда, и ты говорил. О, теперь я живу опять во мраке и холоде, и лишь по памяти могу говорить об этом, но я уразумел, что это значит: Бог сказал. Тогда раз навсегда я узнал, что Бог действительно говорит, а человек слышит и — не испепеляется. Я знаю теперь, как Бог говорит пророкам. О, ангел мой светлый! Это может показаться бе-
465
зумием и самоослеплением, хулой и кощунством, но ведь ты же знаешь, что это не так, тебе я не могу сказать неправды. Я знал тогда с последней достоверностью, что Бог говорил мне, и так говорил Он и пророкам. О, иное и иначе говорил пророкам, и они были иные, — неизмеримую бездну между мною и ими я знал и ощущал я тогда, не меньше знаю и теперь. Но Бог — один, и Его безмерное к нам снисхождение одинаково, и пусть между моей темной, греховной душой и святою душою пророка лежит великая бездна, но ведь еще неизмеримее та бездна, которая лежит между Богом и всякою тварью, — и, как тварь, ведь и я, и пророки — одно, и Он говорит твари… Забыть это и усомниться после этого значит для меня умереть духовно. Можно потерять свое сокровище, испугаться перед его защитой, но и недостойно брошенное и утраченное, оно есть все‑таки сокровище…
«Вем человека о Христе, который вознесен был на третье небо»… читали ли эти слова? Задумывались ли, что они означают? Если это не бред или самообман, если правда то, что здесь написано, и было, как написано, то что же это значит для видевшего, каким взором должен был он смотреть на мир после виденного, когда небо открылось!..
О, мой светлый, мой белый мальчик! Когда несли мы тебя на крутую гору, и затем по знойной и пыльной дороге, вдруг свернули в тенистый парк, словно вошли в райский сад; за неожиданным поворотом сразу глянула на нас своими цветными стеклами ждавшая тебя, как ты прекрасная, церковь. Я не знал ее раньше и, как чудесное видение предстала она, утонувшая в саду под сенью старого замка. Мать твоя упала с криком: «небо раскрылось». Она думала, что умирает и видит небо… И небо было раскрыто, в нем совершался наш апокалипсис. Я чувствовал, видел почти восхождение твое. Обступили тебя олеандры, розовые и белые, как райские цветы, только того и ждавшие, чтобы склониться над тобою, стать на страже у твоего гроба… Так вот что, все становилось понятно, вся мука и зной растворились, исчезли в небесной голубизне этой церкви. Мы думали, что только там, внизу, в
466
зное происходят события, и не знали, что есть эта высь, а оказывается — здесь ждали… И глубоко внизу, вдали остались зной, муки, стенания, смерть, — на самом же деле не это было, потому что есть то, и теперь раскрыто…
Шла литургия. Не знаю, где она совершалась, на земле или на небе… «Ангельскими невидимо дорино–сима чинми», привычные, уже примелькавшиеся святые слова… но кто это в алтаре направо… разве не со–служитель небесный? А эти страшные демонские лики, с такой неведомой мне, превосходящей мое воображение злобою на меня смотрящие и… тоже из алтаря… Но не боюсь я вас, ибо к небу он восходит, мой белый мальчик, и вы бессильны перед его защитою, пред его светом…
Слушаю «апостол» о воскресении и всеобщем внезапном изменении… и впервые понимаю, что это так и будет и к а к это будет.
Нужно ли верить, что литургия совершается в со–служении ангелов, когда я это… видел. Не так же ли видел ангела священник Захария около кадильного алтаря, или сослужащий с преподобным Сергием видел ангела, литургисающего с ним (как повествует его житие). Но и здесь не дерзновенно ли, возможно ли делать такие сопоставления. Должно. Ибо не себя ведь, не темноту свою греховную сравниваем мы, но виденное по Божественному усмотрению…
Так вот к чему звал меня этот звон с высоты, который так настойчиво слышался мне то лето. Ты пришел к нам в Рождественскую ночь, под звон колоколов, славивших родившегося Христа. Духовное твое рождение совершилось в день празднования собора Крестителя, «величайшего между рожденными женою», Господня Предтечи, к его лику принадлежишь ты, вестник небес. И, мнится и верится, станешь ты у смертного изголовья с печалью молчаливого укора, иль с радостью вечного свидания светозарным ангелом смерти»…
467
Царъград. 17/30. III. 1923
Жизнь дается один раз человеку, и в этом смысле дорога и интересна всякая жизнь. Индивидуальность есть как бы окно, чрез которое зрится поток жизни, и личная судьба есть рамка, в которой она оформляется, дробится, конкретизируется. То важное, дивное и страшное, чему суждено было стать свидетелями и участниками людям нашего поколения, каждым испытано и пережито по–своему. И в этом — оправдание и вместе побуждение рассказать о пережитом каждым по–своему. Это же понуждение испытываю я теперь, когда волею судеб прервалась временно линия моей жизни, и я оказался выброшен из пределов России. Отрезок времени от начала революции лежит предо мною, если не законченным внутренне, то оборванным, как обрывается всякая жизнь. И невольно хочется посмотреть на него извне и изнутри как на целое, еще раз пережить и понять. Однако я чувствую себя не в силах писать воспоминания. В свое время я делал заметки в потаенной книге сердца, род интимного дневника. Но его нет со мной, как нет вообще никаких материалов, а надорванная и ослабевшая память не помогает. К тому же никогда у меня не было ни интереса, ни вкуса к конкретному, к действительности, такова моя слабость и мое свойство. События всегда воспринимались мною в виде звуковых или красочных нитей определенного колорита и насыщенности, но я не имел ни уменья, ни вкуса разлагать их на конкрет-
468
ности. При этом сам я, как ввиду личной слабости, так и ввиду особого своего отношения к современности, к которой почему‑то всегда оказываюсь не современным, чужим в трагическом разладе, не принимал активного участия в событиях, был ими влеком, но не делал их, созерцал и чувствовал, но не был деятелем, по крайней мере, в смысле внешнего исторического делания. Пусть так. Но ведь и то, что совершалось в душах людей, имеет право на такое же внимание, как внешние события. И события в душах, в известном смысле, важнее и существеннее внешних событий. Попытаюсь и я закрепить те, бледнеющие уже нити своих воспоминаний о том, как революция, происходившая извне, протекала в моей душе и отражалась в моих судьбах. Но я чувствую потребность сделать здесь нечто вроде пролога, — о себе, о том, что я был и чем стал к тому времени, когда грянула мировая война, а за ней и революция.