А Эммануилыч написал «Куда ты идешь, Володя?». Он писал о том, сколько этот наместник выстрадал, прежде чем сел в этот автомобиль, о том, что немцев встречали одни, а другие были расстреляны немцами. Почему же тогда говорить именно об этих? Мало ли кто встречал — все, и коммунисты многие. Ответил здорово! А название «Куда ты идешь, Володя?» объяснялось так. Левитин писал: «Мы с вами говорили на джентльменских основаниях, а вы взяли мою статью, отнесли куда не следует. Куда вы идете, с кем вы — со стукачами?» Тендряков потом клялся — не знаю, можно ли ему верить, — что он ничего никуда не носил, что это была ошибка. Но этот памфлет вошел в сборник Эммануилыча, который вышел за рубежом. У него в те годы вышло два сборника (один — «Защита веры в СССР», второй — забыл, как называется)[108].
Наибольшую славу ему принес памфлет в защиту Почаевской лавры, с которой происходили ужасные вещи. Ее терзали, ее убивали. Люди приезжали туда помолиться — подъезжала машина с милицией, сажали всех людей туда, вывозили в поле, оставляли и уезжали. Травили монахов, всякие гнусности делали. Анатолий Эммануилыч многое сделал для защиты Лавры, писал во всякие органы. И некоторые монахи, которые ушли оттуда, написали письма за границу. В то время еще никто в Советском Союзе не обращался открыто на Запад, это все было совершенно неведомо. А эти монахи написали какие–то просьбы — косноязычно и, в общем, не всегда точно. И к нам с Эшлиманом попали в руки эти бумажки.
В разгар всех этих безобразий мы с отцом Николаем однажды прогуливались по нашему парку около дворца. (В Петровском, где стоял мой храм, есть дворец, построенный Казаковым. Дворец был разрушен, взорван, теперь от него остался один костяк и надпись: «Памятник охраняется государством». Рвали его на бут[109]. Но белокаменные колонны еще стоят, и парк — точнее, кусочек парка.) Мы гуляли в парке, я сказал отцу Николаю: «Собственно, а почему вот таким несчастным людям писать? Давай соберем факты и напишем конкретно, адекватно и авторитетно, чтобы люди знали». Ну что ж, — он настолько пришел в экстаз от этой идеи, что стал меня целовать и вообще вознесся духом горе. А потом мы встретились с [отцом Дмитрием] Дудко и с другими и стали эту идею обмусоливать. И в конце концов почему–то — я сейчас не могу вспомнить, почему, все это теряется в памяти, — пришла такая мысль: «Зачем говорить про это, когда надо искать корень. А корень зла в том, что все происходит от попустительства архиереев. Те представители Церкви, которым это полагается, нисколько не борются за дело Церкви. Теперь, после передачи власти старосте, любая староста может завтра закрыть храм по своему желанию. Потому что ее вызывают в райисполком и говорят: «Закройте!» — а она находит причины к закрытию: «У нас там нет того–то, и того–то». И все, конец. Все упирается в Собор 1961 года. Надо каким–то образом выступить против него». Стали мы все это обдумывать. Эммануилыч стал свои мысли предлагать, и некоторые другие священники — не буду называть их имена[110].
Между тем у нас на приходе произошло маленькое — а может быть, и большое — «недоразумение», которое поставило «аббатство» под удар и в конце концов вообще все разрушило. У Николая Николаевича Эшлимана был приятель–историк Вася Фонченков[111], сын известного партийного работника — настолько известного, что после его смерти в газете был даже портрет в траурной рамке. Этот Вася Фонченков — молодой человек немножко авантюрного склада, любящий качать права, — часто бывал у Николая Николаевича. Он вообще любил поговорить о монархизме. Был он историк по образованию, кончил университет, работал в Музее истории и реконструкции Москвы и очень любил царскую фамилию: собирал какие–то материалы — сначала интересовался как историк, а потом вообще возлюбил… У меня с ним особенных отношений не было — так, если к Николаю придем, Вася тут как тут, что–нибудь расскажет новенькое — он вечно собирал какие–то коллекции, музейные редкости, всюду бывал… К тому же, хотя он был крещен с детства, если я не ошибаюсь, бабушкой, но христианизировался, воцерковился сравнительно недавно.
И вот он приехал ко мне, в мое «аббатство», и говорит: «Есть у меня друг, — кажется, они даже учились вместе, — тоже историк, Лев Лебедев[112]. Он научный сотрудник истринского музея Новый Иерусалим, стал православным, обратился и даже подумывает, не подать ли ему в семинарию. И вообще хочет с работы уходить и идти уже по церковной стезе. И начать он хочет с того, чтобы стать псаломщиком. Возьми его к себе». А вместе с ним, рядом, — юноша с белесым лицом, оттопыренными ушами, улыбкой до ушей, сугубо интеллигентный человек, как я сразу почувствовал. Быстро все схватывает, говорит вкрадчиво. Но Вася мне не сказал одного, самого главного: что он «мертвый» алкоголик. С этого все и началось.
Лев Лебедев продолжал жить на территории музея–монастыря Новый Иерусалим, а ездил к нам, в Алабино. Я его учил читать, петь, мы взяли его в штат, и он был псаломщиком. Но через несколько дней меня встревожила одна история, вообще–то ничтожная. Он начал меня спрашивать о разных вещах — вот, отец Александр, то–то, то–то — а когда я ему высказывал свое мнение, он мне начинал отвечать весьма смутно. А мне это было уже знакомо по психопатам. Психопат отличается тем, что не может высказать свою мысль. Он говорит красиво и много, а ты не понимаешь, что он хочет сказать, — и он сам не может дойти до этой сути. И вот, этот Лев темнит и темнит, и темнит — я ему одно, а он что–то другое. Красиво темнит!
Потом наступил какой–то праздник. Собрался народ; все пришли, сели, выпили. Надо сказать, я никогда не был против хорошего застолья с хорошей выпивкой, поскольку здоровье мне позволяло. Я пуританские взгляды в этой сфере осуждал. Хотя потом мне это все менее и менее стало нравиться — я просто решил, что у нас пить не умеют, и нечего устраивать этих застолий. Пить надо тем, кто умеет и кто получает от этого дружескую радость. А те, кто, когда напьется, говорит одно, а потом, протрезвев, — другое, — хуже нет, ненадежные люди! Это в деревне у нас сколько раз бывало: мы выпивали с местными парнями, и они мне клялись, что в глубине души у них есть вера, что они придут в церковь, — но я уже не слушал их, потому что знал: когда они протрезвятся, не придут ни за что. А тут мы сели, было много молодежи, разных ребят, и наш Лева Лебедев начал что–то вещать и проповедовать. (Он очень красиво говорил, у него уже была одна печатная работа — в обществе «Знание» вышла брошюра по истории[113].) Вдруг он стал что–то выкликать, а потом свалился на пол и заснул. Это первое, что меня насторожило, — такова обычная повадка алкоголиков.
Потом он приехал со своими приятелями, очень симпатичными, милыми, живыми и общительными — люди из тех, которые сразу же общаются с вами так, как будто знают вас всю жизнь (поэтому напоминают гомосексуалистов). Они говорили массу комплиментов, но как–то быстро напились и «выпали в осадок». Я только потом понял, что это сорт интеллигентных алкоголиков. Но опять–таки я как–то на это не обращал внимания: мало ли, ну устал, выпил, может, он еще и до этого выпил. Но потом мы с Сережей — с отцом Сергием — стали видеть, что что–то здесь не в порядке… И вообще мне Левино настроение стало не нравиться. После какого–то праздника идет и возглашает: «Теперь будем читать Тютчева!» Некогда было — я устал, был загружен работой, — а у него такая богемная обезьяна жила в душе, которая подзуживает: «сядем и будем читать Тютчева». Может быть, конечно, в этом ничего дурного нет, я это приветствую — я сам люблю Тютчева. Но мне не надо, чтобы мне Лев Лебедев читал Тютчева — я сам прочту.
И в скором времени он нас всех погубил. Произошло это следующим образом. У Лебедева на работе был сотрудник[114], садист (по моим наблюдениям), который настолько ненавидел Церковь и веру, что, например, приобретал иконы, чтобы чертить на них гадости, выжигал глаза святым; использовал дароносицу для пепельницы или мусорницы и т. п. Рядом с монастырем был источник, и, когда бабки туда ходили, он, изображая из себя якобы какого–то представителя власти, подходил к ним, отнимал у них бидоны с водой, в общем, пугал их до смерти. И так далее. Так вот, оказывается, как я потом узнал, наш Лев Лебедев в пьяном виде похвалялся этому своему сотруднику, что он все равно привезет священников и освятит весь музей, потому что это — оскверненная святыня. И тот, видно, был настороже. Я ничего этого не знал.
А за несколько дней до «недоразумения» Лев в мое отсутствие, пьяный, притащил мне куски керамики, которые валялись у них в музее. Мне они были не нужны, но он говорил что–то насчет того, чтобы вделать их в алтарь… Подарил несколько старинных книг. Я посмотрел: на них нет никаких печатей — хотя все было явно музейное. Это все осталось у меня…