Уже начиная с Оригена (около 185–254 г. н. э.), христианские богословы использовали аллегорию в качестве основного приема толкования Библии. По своей сути аллегория (широко применявшаяся иудейским философом и государственным деятелем первого века Филоном, жившим, как и Ориген, в Александрии) воспринимает формальный текст как некий код, с помощью которого можно определить его скрытый смысл. Во всяком случае некоторые притчи Иисуса предполагают именно этот подход, хотя в какой мере сам Иисус намеревался таким образом ограничить толкование своих историй, по–прежнему неясно. Аллегорическая трактовка апокалиптических картин у Даниила и в других книгах Ветхого Завета предлагается непосредственно в самом тексте. Павел прибегает к аллегорическому толкованию отрывков из Ветхого Завета в Гал. 4,21–31. То же делает и Петр 1 Петр. 3, 20–22. Возможно, наиболее ярким примером последующего аллегорического прочтения Писания является использование великолепной эротической поэмы о любви, известной как Песнь Песней, в качестве аллегории любви между Христом и церковью или (в иудейском понимании) между Яхве и Израилем.
Использование аллегории, прежде всего, подчеркивает решимость церкви сохранить приверженность всему Писанию, включая и те отрывки, толкование которых вызывало большие затруднения — например, ужасающие сцены из Ветхого Завета. В данном случае взаимоотношения между авторитетностью и толкованием становятся крайне напряженными. Как далеко можно зайти в толковании. Прежде чем оно перестанет быть авторитетным, а следовательно, потеряет всякую значимость? На каком этапе этого процесса нам придется заключить, что реальным авторитетом обладает система богословских взглядов, уже воспринятая по другим причинам и лишь затем «обнаруженная» в тексте посредством избранного метода толкования?
По моему мнению, у авторов Нового Завета возникла бы масса вопросов к поклонникам аллегорического толкования при встрече с ними. Почему именно эти тексты показались им особенно проблематичными? Разве они не понимали, что Библия представляет собой нечто большее, чем сборник примеров высокой нравственности и догматических учений? Разве не ясно, что Писание в целом, равно как и многие его отдельные части, — это повествование, в котором человеческие пороки часто предстают перед нами, чтобы помочь правильно понять мотивы действий Бога по отношению к Израилю? Так, например, обличение Иуды в грехе кровосмешения (Быт. 38) выступает недостающим звеном в цепочке перехода от надменности, побудившей его продать Иосифа в рабство (37, 62) к смирению, с которым он готов был стать рабом Иосифа, заняв место Вениамина (44, 18–34). Леденящая кровь история наложницы левита в Суд. 18 отнюдь не предназначалась в качестве примера для подражания. Она лишь служила дополнительным подтверждением мысли автора книги о хаосе, царящем в обществе, лишенном верховной власти. Прелюбодеяние, совершенное Давидом с Вирсавией (2 Цар. 11), создает при дворе обстановку, в которой и происходит изнасилование Фамари Амноном (2 Цар. 13)» повлекшее за собой мятеж Авессалома и бесчестие Давида (2 Цар 15) . Эти отрывки едва ли можно считать поучительными примерами наподобие приятных нравоучительных историй. Однако это не значит, что извлечение их глубокого богословского смысла непременно требует аллегорического прочтения. Возникает и дополнительный вопрос: почему любители аллегорий отказались от разнообразного и многоэтапного понимания новозаветными авторами последовательности и разрывности в христианском прочтении Ветхого Завета?
Итак, аллегоризация одновременно свидетельствует как о готовности церкви хранить верность Писанию и жить под его властью, так и о неудачных попытках проникнуть в его суть. Разумеется, существуют различные типы аллегорий, а также различные причины, побуждающие людей прибегнуть к аллегорическому толкованию. Обсуждение этой темы увело бы нас далеко от предмета настоящей книги. И все же создается впечатление, что, по крайней мере, в некоторых случаях использование аллегории означало отдаление от мира иудеев первого века, в котором Иисус и его первые последователи чувствовали себя как дома. В каком–то смысле аллегория, как часто заявляют, дала возможность сохранить Библию для церкви, поскольку, с учетом особенностей других доступных в то время приемов толкования, наименее привлекательные отрывки из Ветхого Завета могли оказаться полностью отвергнуты. И, конечно же, сторонники аллегорического толкования всегда действовали в соответствии с раннехристианским правилом веры, что придавало их идеям истинно христианский повествовательный характер. И все же им приходилось многим поступаться на самом основополагающем уровне, тем самым лишая Библию ее повествовательности и ее иудейских корней. В этом смысле аллегория стала одним из первых шагов сомнения в главенстве библейского повествования, тем самым предвосхитив современные попытки признания авторитетности Писания, обращенные в действительности не к самой Библии, а к той или иной церковной традиции.
Средневековое учение о четырех оттенках смысла также стало попыткой постичь всю глубину характера Писания в отсутствии понимания богословской методологии ранних христиан
В эпоху средневековья традиция аллегорического толкования, предложенного в более ранние периоды истории, получила продолжение и дальнейшее развитие, приобретая все большую утонченность и образность. Богословы выделили в Писании четыре оттенка смысла: буквальный, аллегорический, анагогический и нравственный.
Под буквальным смыслом они понимали первоначальное значение текста, которое, к всеобщему замешательству, само порой содержало в себе аллегорию (например, в интерпретации Павлом истории Сарры и Агари в Гая. 4) или метафору, как в словах Иисуса: «Я есмь пастырь добрый». Аллегорический смысл открывался в процессе обнаружения христианской доктрины в отрывках, которые, казалось бы, не имеют с ней ничего общего. Так, например, история об Аврааме, пославшем слугу на поиски невесты для своего сына (Быт. 24), аллегорически изображает Бога, пославшего евангелие, Святого Духа и благовестников к невесте (т. е. церкви) своего сына Иисуса Христа. Анагогический смысл позволял увидеть в тексте картины будущего. Возможно, наиболее известным (и по–прежнему часто воспринимаемым на инстинктивном уровне) примером является использование псалмов, описывающих паломничество в Иерусалим, как указания на будущее жительство христиан в небесном граде.( Анагогический — устремленный ввысь, возвышающий ум сердце к «помышлениям о горнем» (Кол. 3 1–2).) Нравственный смысл заключался в наличии руководства к надлежащему поведению в текстах, на первый взгляд не содержащих поучений .
Как и во времена Оригена, столь сложная система должна была напомнить церкви о ее долге и призвании жить по Божьему слову, даже если его смысл порой оставался неясен. Это прочтение Писания также подчинялось правилу веры, утверждая авторитет Писания, хотя и упуская порой из вида его истинный смысл. Однако очень важно понимать суть оценки, которая сегодня дается средневековому мировоззрению. Мы, наследники Просвещения и научной революции, ощущаем себя живущими в нелогичном и бессистемном мире. Мы с трудом осознаем, что все в нем взаимосвязано в гораздо большей степени, чем можно себе представить. Об этом свидетельствует, например, наша забота об экологическом состоянии планеты. Средневековый ум не подвергал сомнению то, что в божественном и человеческом бытии, во всех сферах сотворенного порядка вещей, все связано в единую, удивительную и сложную систему, в пределах которой можно мысленно переноситься из одной точки в другую, повсюду находя нерушимую гармонию. Четыре разновидности смысла, вкладываемого в Писание, могут сегодня показаться весьма условными, хотя с тех пор мы уже не раз изобретали их заново в совершенно ином обличии. Так, современные критики редакции отказываются от буквального толкования Евангелий в попытке обнаружить различные пласты символического смысла в их сюжете, характере, географии и т. п. Упомянутые четыре смысла, опираясь на ощущение взаимосвязанности вещей и событий в мире, предполагали, что, открывая Библию, мы обнаруживаем в ней не только описание прошлого, но и все богатство христианской истины, грядущую славу и твердое основание христианской нравственности. Эта весьма похвальная цель включала в себя, по крайней мере, некоторые элементы того, что может быть достигнуто с помощью прочтения, рекомендуемого в настоящей книге.
Однако все имеет свою цену. Даже защитники средневековых методов толкования вынуждены будут признать, что безраздельное господство аллегории привело к построению всевозможных догадок, якобы основанных на Писании, вследствие чего возникали самые причудливые и в высшей степени умозрительные теории. Иногда они представлял собой просто полет фантазии. Так, в двенадцатом веке некто Хью из монастыря Св. Виктора предположил, что Ноев ковчег, длиной в триста локтей, символизировал крест, поскольку греческая буква «Т», напоминающая по форме крест, обозначает также число 300. (Это лишь одно из свидетельств настойчивой решимости средневековых богословов рассматривать все связанное с историей Ноя как прообразы событий из жизни Иисуса, руководствуясь содержанием 1 Петр. 3, 20–22. Интересно, что это коснулось даже опьянения Ноя, которое стало сюжетом многих великих полотен.) В данном случае проблема заключается, конечно же, в отсутствии какого–либо контроля. Когда Писание заставляют плясать на задних лапках, оно из грозного льва превращается в ручную собачку, теряя свою авторитетность в более или менее строгом смысле этого слова. Его по–прежнему можно цитировать в доказательство той или иной идеи, но при этом оно уже не ведет за собой церковь, придавая ей силу свежим дуновением Божьего Духа. В любую эпоху полезно задаваться вопросом: не поставили ли мы Писание на службу господствующим богословским учениям? Озабоченность этим и подобными вопросами способствовала возникновению сложной цепочки обстоятельств, вызвавших к жизни Реформацию XVI века.