Но все же есть, бывают на свете счастливые часы.
Хоть и очень уже давно строился Храм, все же находилась работа и новым наемникам, особенно тем, кто не выказывал в час расчета чрезмерной требовательности.
Иосиф без труда прошел незамысловатые испытания, которым больше для порядка подверг его мастер, и этот неожиданный успех заставляет нас призадуматься – что ж это мы с самых первых страниц нашего повествования так скептически оценивали профессиональную умелость отца Иисуса? И пошел новый строитель Храма восвояси, вознося хвалу Господу, и по дороге несколько раз останавливался, прося встречных присоединить и свой голос к славословиям, и путники, широко улыбаясь, снисходили к его просьбам, потому что у народа, к которому принадлежал Иосиф, радость, выпавшая на долю кого-нибудь одного, почти всегда равнозначна радости всего народа, что, надо полагать, объясняется прежде всего немногочисленностью его. Когда же он поравнялся с гробницей Рахили, то, даже не в голове нашего плотника появившись, а откуда-то из самой глубины нутра выплыв, осенила его мысль: женщина, которая так хотела этого сына, умерла, можно сказать, от его рук или, во всяком случае, по его вине и не успела даже взглянуть на него, не то что сказать ему хоть словечко, и тело ребенка отделилось от тела матери с безразличием плода, падающего с ветви дерева. Затем мысли его приняли оборот еще более печальный – дети-то всегда умирают по вине своих отцов, зачавших их, и матерей, выносивших во чреве своем и произведших на свет, – и пожалел Иосиф сына своего, безвинно обреченного смерти. Со смущенной душой постоял он у могилы самой любимой из жен Иакова, опустив бессильно руки, поникнув головой, чувствуя, как пробила все его тело ледяная испарина, и не было в этот миг на дороге ни души, и не к кому было обратиться за помощью. Плотник понял, что впервые в жизни усомнился в том, что мир устроен разумно и осмысленно, и, словно отбрасывая от себя последнюю надежду, выкрикнул: Я умру здесь! Весьма вероятно, что в других обстоятельствах слова эти, произнесенные со всей силой убежденности – так, наверно, произносят их самоубийцы, – могли бы без слез и пеней открыть нам дверь, через которую покинем мы мир живых, однако люди в подавляющем своем большинстве существа эмоционально неустойчивые, сущий пустяк способен перебить течение их мысли: облачко ли проплывет высоко в поднебесье, паук ли примется прясть свою сеть, погонится ли за бабочкой щенок, или закудахчет, скребя землю лапой и сзывая цыплят, курица, – глядишь, мы уж и отвлеклись, а бывает и того проще – зачесался нос, почесал – и вот уж спрашиваешь себя: О чем, бишь, я? Именно поэтому уже в следующее мгновение стала гробница Рахили тем же, чем и была, – небольшой выбеленной постройкой без окон, формой схожей с игральной костью, выброшенной из игры за ненадобностью, а камень, закрывающий вход в нее, захватан грязными и потными руками бессчетных паломников, посещавших святыню с незапамятных времен, но, наверно, росшие вокруг оливы были стары уже и в ту пору, когда Иаков, решив, что именно здесь навеки упокоится бедная мать, принес, расчищая место, некоторые из них в жертву, так что можно все же с достаточной уверенностью утверждать: судьба существует, судьба каждого – в руках тех, в чьи руки попала она в сей миг.
Иосиф же, прежде чем двинуться дальше, вознес такую молитву, которая показалась ему самой уместной и своевременной: Слава Тебе, Господи Боже наш и отцов наших, Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, слава Тебе, Боже сильный. Боже крепкий. Он вошел в пещеру и еще прежде, чем обрадовать Марию известием о том, что нашел себе работу, направился к яслям взглянуть на сына, сын же спал. Иосиф сказал себе: Он умрет, он должен умереть, и сердце у него защемило, но потом подумал, что по естественному порядку вещей первым должен будет умереть он сам и что смерть, изъяв его из числа живущих на свете, заменив присутствие его в этом мире отсутствием, даст ему – как бы выразиться поточнее? – нечто вроде – уж простите за такую несообразность – ограниченного во времени бессмертия, и длится оно до тех пор, пока людей, которых уж нет с нами, помнят и любят.
Иосиф не предупредил десятника плотницкой артели, которому отдан был под начало, что работать будет лишь несколько недель – никак не более пяти, после чего настанет время нести ребенка в Храм, свершать над матерью обряд очищения да и собираться потихоньку домой, в Назарет. А промолчал он оттого, что боялся – не возьмут, и эта подробность показывает: плотник наш был, можно сказать, белой вороной, сам себе и хозяин и работник, и потому слабо разбирался в том, что представляли собой тогдашние трудящиеся, мир которых состоял почти исключительно из наемных рабочих, подряжавшихся на тот или иной срок. И внимательно отсчитывал Иосиф, сколько дней ему еще осталось – двадцать четыре, двадцать три, двадцать два, а чтобы не сбиться, на стене пещеры изобразил нечто вроде календаря и каждый вечер поперечной черточкой – девятнадцать – зачеркивал минувший день – шестнадцать, – к вящему изумлению Марии – четырнадцать, тринадцать, – не устававшей возносить хвалу Господу Богу – девять, восемь, семь, шесть – за то, что дал ей мужа, наделенного столь разносторонними дарованиями. Говорил ей Иосиф: Вот сходим в Храм и сразу же тронемся в путь, заждались меня в Назарете мои заказчики, Мария же со всей осторожностью, чтобы не прозвучали слова ее так, будто она учит мужа, мягко отвечала: Только непременно надо будет поблагодарить хозяйку этой пещеры и невольницу, которая принимала у меня роды, они ведь обе чуть ли не каждый день приходят справиться, как наш мальчик. Промолчал Иосиф, ибо не хотел сознаться, что просто позабыл про самую обычную учтивость, – на самом же деле он намеревался навьючить на осла все их пожитки, поручить его чьим-нибудь заботам, покуда будут продолжаться обряды, а когда окончатся они – двигаться прямиком в родные края, не теряя времени на благодарности и прощания. Но жена верно говорит – нехорошо было бы уйти вот так, не сказавши ни слова, и, правду надо сказать, воспитанием он не блещет. Целый час из-за своего промаха злился Иосиф на жену, и это чувство, по обыкновению, помогло ему заглушить досаду на самого себя. Что ж делать, останутся еще дня на два, на три, распрощаются со всеми как подобает и приличествует, отвесят положенное число поклонов, чтобы отрадные, а не отравные воспоминания остались у жителей Вифлеема о набожном, вежливом, сознающем долг свой перед Богом и людьми семействе, о котором даже не скажешь, что оно из Галилеи, – будем иметь в виду, что жители Иерусалима и окрестных селений были весьма невысокого мнения о земляках Иосифа и Марии.
И настал наконец тот знаменательный день, когда на руках у матери – верхом на терпеливом ослике, неизменном спутнике, незаменимом помощнике с самого начала их странствий, ехала она – отправился во Храм младенец Иисус. Иосиф вел осла под уздцы и понукал его, ибо торопился, не желая терять целый рабочий день, хоть и пришелся он уже на самый канун отъезда. По этой же причине и отправились они в путь так рано – чуть только зябкая заря отдернула розовеющими перстами полог ночной тьмы. Вот осталась позади гробница Рахили, а в тот миг, когда семейство поравнялось с нею, рассветные лучи коснулись выбеленной стены и окрасили ее цветом граната, и не верилось даже, что это та самая стена, которая безлунной ночью делается мутно-белесой, в полнолуние обретает жуткую белизну мертвых костей, а в свете новорожденного месяца будто заливается кровяными подтеками. В этот миг младенец проснулся окончательно – раньше, когда мать перепеленывала его, собирая в дорогу, он лишь на миг открыл и тотчас снова закрыл глазки – и сообщил, что хочет есть, единственным доступным ему пока способом – плачем. Придет день, и он, как и все мы, обретет язык и посредством его научится изъяснять иные надобы и познает вкус иных слез.
Вблизи Иерусалима, на крутом склоне, нагнало семейство толпу паломников и торговцев, из которых каждый хотел бы, наверно, оказаться в городе раньше других, однако на всякий случай умерял шаг и остужал пыл при виде парных римских караулов, наблюдавших за порядком, а также наемных воинов Ирода, и представителей каких только племен, помимо иудеев, не было среди них – идумейцы и фракийцы, галаты, германцы и галлы, и даже вавилоняне, славные непревзойденной меткостью в стрельбе из лука. Иосиф, человек мирный, иного оружия, кроме рубанка да скобеля, киянки да тесла, отроду в руках не державший, испытал при виде этих грозного вида вояк одновременно и трепет, и презрение, и смешанные эти чувства не могли не выразиться во взгляде его. Потому и шел он, потупя глаза, не в пример Марии, которая и прежде-то сидела в четырех стенах, а последние недели и вовсе провела как бы в заточении этой пещеры, куда одна лишь невольница и приходила ее навестить, – и теперь с любопытством оглядывала все вокруг, беспрестанно вертя головой, гордо вскинутой, ибо несла на руках своего первенца и, стало быть, оказалась она, слабая женщина, способна исполнить долг свой перед Господом и мужем своим. И такое сияние счастья окружает ее, что трогает оно даже светловолосых, с огромными висячими усищами наемников-галлов, заматерелых и огрубелых, и, надо полагать, не до конца очерствели их сердца, если даже эта корявая, обвешанная оружием солдатня умиленно улыбается при виде молодой матери с новорожденным младенцем, будто воплощающих в себе вечное обновление мира, и не важно, что открывает эта улыбка гнилые зубы, – не в зубах дело.