Религиозный опыт — даже в самой ущербленной его форме — есть знание, что, кроме видимого, доступного нам слоя бытия, именно эмпирической реальности, оно имеет еще иной, более глубокий, непосредственно в своем содержании недоступный нам слой — как бы некое иное измерение. Вне отношения к этому измерению мы не можем обозреть бытие как целое; а вне этого обозрения мы не можем понять и оценить его общий смысл. Поэтому то, что непосредственно представляется нам как зло или бессмыслица, с иной, как бы «небесной» точки зрения, по крайней мере, может оказаться орудием благого и мудрого Провидения. «Мои пути — не ваши пути», — говорит Бог у пророка Исайи, — «и Мои мысли — не ваши мысли; но, как небо отличается от земли, так Мои пути и мысли отличаются от ваших». Видимое торжество сил зла и неразумия, по крайней мере, может — непостижимым для нас образом — быть орудием и путем торжества таинственного замысла Божия, т. е. торжества всемогущей всеблагости и премудрости Божией. И, поскольку мы обладаем подлинно религиозным опытом, — а это значит: поскольку мы из внутреннего опыта непосредственно ведаем имманентное абсолютное верховенство Святыни, — эта возможность превращается для нас в опытно данную (хотя рационально и не постижимую) реальность.
Если было бы наивно — и совершенно неправомерно — представлять себе всемогущество Божие как силу внешне, физически всемогущую, в самом плане эмпирии подавляющую все остальное, то ничто не мешает нам сознавать, что в высшем, незримом плане бытия действует некая верховная инстанция, направляющая смутную игру земных сил в согласии со своими благими предначертаниями.
И все же — и здесь мы возвращаемся к основной теме нашего размышления — это утешительное убеждение могло бы именно для чуткого нравственного сознания оставаться иллюзорным, быть отравленным внутренним противоречием, если бы мы одновременно не считались с тем парадоксальным и все же, как мы видели, бесспорным фактом, что в составе эмпирического бытия эта всемогущая сила (незримо и непонятно для нас руководящая всем ходом мировой жизни) одновременно выступает как только одна из сил бытия, находящаяся в трагическом — и в пределах мирового бытия никогда не прекращающемся — борении против враждебной ей силы зла и тьмы. Именно сознание реального соучастия Бога в трагической борьба против зла — этом общем уделе добра и святости на земле — и, следовательно, Его соучастие в мировом страдании дает высшее и окончательное доступное нам религиозное осмысление жизни. Страдающий Бог — Бог, разделяющий страдания творения, из любви к нему соучаствующий в его трагическом борении, ценою собственных мучений подающий человеку спасающую и укрепляющую руку, — есть необходимое восполнение всемогущего Бога. Если такое сочетание остается рационально непонятным, то обратное соотношение — бесстрастный в Своем всемогуществе Бог, неведомо зачем обрекший творение на страдание, в котором Он Сам не участвует, — было бы религиозно и морально непонятным и неприемлемым. Верховное Провидение, властвующее над миром и непонятным для нас путем, но таинственно явственно для уповающего и верующего человеческого сердца ведущее мир и каждого из нас ко благу, вместе с тем снижается до мира, вступает в него и присутствует в нем, как соучастник мировой трагедии. Как любящий отец или мать, Бог страдает страданием своих детей, полон мучительной заботы о них, ценой собственного страдания остается всегда с ними, им помогает и их спасает. Пусть это соотношение нам непонятно, — оно остается все же последней доступной нам истиной, согласованной со всей полнотой нашего бытия и в его внешних условиях, и во внутреннем его существе.
Общий итог этих наших размышлений о духовной проблематике нашего времени как бы сам бросается в глаза. На поставленный нами в начале этой главы вопрос, какое значение имеет для современного человека намеченная нами во вступлении тема Евангелия Иоанна о «свете, светящем во тьме», мы имеем теперь точный ответ. Духовная проблематика нашей эпохи сама собой — вне всякого духовно непроверенного заимствования из содержания традиционной догматической веры — имеет тенденцию приводить человеческое сердце к восприятию и утверждению таинственной религиозной истины, содержащейся в этих словах. Получив, в противоположность предшествовавшей эпохе, непререкаемо очевидный опыт власти тьмы над миром, преодолев всяческий наивный оптимизм и утопизм, но, вместе с тем, на страшном опыте демонизма и цинического неверия поняв необходимость и правомерность религиозной веры, ее подлинный смысл в составе человеческой жизни, — современный человек из собственного духовного опыта, на основании обличения заблуждений прошлого, приходит к вере в надмирный божественный свет, который, однако, в составе мира светит «во тьме». Он приходит, таким образом, к той конкретной — сочетающей в себе «пессимизм» и «оптимизм» — полноте духовного восприятия и осмысления жизни, самым глубоким выражением которой являются рассмотренные нами во вступлении слова пролога Евангелия Иоанна.
1. Откровение Христа как «благая весть»
Если мы спросим себя, что, собственно, значит для нас «иметь христианскую веру» или веровать в откровение, данное или явленное через Христа, то — оставляя пока в стороне всякое более конкретное определение этой веры и отмечая только самое общее, но и самое существенное ее значение для нас — мы можем дать следующий ответ. Иметь христианскую веру — это значит обрести, увидать, восприять такую истину, которая, осмысляя нашу жизнь, дарует нам духовную силу спокойно и даже радостно переносить трагизм и бессмысленность нашей эмпирической жизни. Это значит среди страданий иметь источник бодрости и утешения. Коротко говоря, это значит владеть некой основоположной, определяющей все наше жизнечувствие, радостной истиной или благой вестью.
Навстречу этому нашему сознанию идет тот замечательный, уже заранее обнадеживающий нас факт, что откровение Христа так и было названо — «благая весть». Как странно, что в четырех рассказах о жизни, проповеди и деяниях Иисуса Христа, входящих в состав Нового Завета и переведенных на все языки мира, осталось не переведенным их заглавие. Они на всех языках называются «Евангелием» [12], и люди, не знающие греческого языка, остаются в неведении, что, собственно, означает это слово, которое поэтому, будучи окружено церковным ореолом, вызывает в верующих только некоторое смутное благоговейное чувство, не говоря ничего вразумительного их уму и сердцу. В этом мы имеем, быть может, один из ранних примеров превращения живой, понятной сердцу и действенно его определяющей веры в веру «богословскую».
Но ведь известно, что слово εύαγγέλιον означает по–гречески не более и не менее, как именно «благая весть». И было бы хорошо, если бы мы так и называли эти священные книги — если бы, открывая книгу Нового Завета, мы сразу знали, — как это знали первые поколения христиан, — что рассказы о жизни, словах и делах Христа в передаче четырех Его учеников (или на основе предания, от них идущего) содержат благую весть, т. е. хотят возвестить нам истину, дарующую радость. Мы, нынешние люди, дети темного, тяжелого, страшного времени, — как жадно ждем мы благой вести — известия, которое могло бы утешить нас, внушить нам упование и, тем более, осведомить нас о радости, уже осуществленной!
Но в чем, собственно, состояла и состоит эта благая весть? В чем заключается возвещаемая нам радость?
Конечно, легко ответить на этот вопрос простой ссылкой на догматическое вероучение Церкви. «Благая весть», согласно этому, есть, коротко говоря, весть об искуплении мира через сошествие на землю единородного Сына Божия Иисуса Христа, принятие Им на Себя греха мира, Его смерть на кресте и воскресение из мертвых. В силу этого мир, страдавший от последствий первородного греха, был примирен с Богом, и верующим во Христа обетовано, после Его второго пришествия, вечное блаженство.
Недостаточность этого традиционного ответа для нас — для большинства современных людей — состоит в том, что он заключает в себе некое освященное традицией, но плохо нам понятное богословское учение и поэтому слишком часто переживается именно в той форме, которую можно назвать «богословской псевдоверой». Мы смутно чуем, что в основе этого учения лежат какие–то древние, архаические представления, быть может, полные таинственной мудрости, но мудрости, нам непосредственно уже недоступной. С каким бы благоговением мы ни относились к этой непонятной нам мудрости, мы не в состоянии в этом традиционном христологическом и сотериологическом учении непосредственно усмотреть подлинно благую весть, т. е. весть о реальном, спасительном для нашей жизни благе. И когда современные богословы рассуждают в традиционно–церковном стиле об искуплении, то религиозно чуткое сознание невольно испытывает сомнение, нужно ли нам это учение, и в чем состоит его подлинный живой смысл для нас.