Вот когда эти мудрые старцы могли бы понять, что значит: «из уст младенцев устроил хвалу»; «утаил сие от мудрых и открыл младенцам».
Этот почти непрерывный шестимесячный допрос, поединок Юной, Безумной, Святой, с грешными, умными, старыми, — как бы непрерывное, воочию перед нами совершающееся чудо Божие.
Так же неуязвима и радостна Жанна под огнем перекрестных вопросов, как под огнем пушек на поле сражения, и радость эта искрится в ее ответах, как светлое вино родных шампанских и лоренских лоз.
Эта «простенькая», «глупенькая» девочка приводит этих всегда молчаливых, спокойных и сдержанных людей в такую ярость, что вдруг вскакивают они и говорят все вместе, перебивая друг друга, не слыша и не понимая сами, что говорят.
— Тише, отцы мои любезные, тише! Не говорите же все вместе, — останавливает их Жанна, с такой веселой улыбкой, что все они, вдруг опомнившись и застыдившись, умолкают.[330]
— Слыша Голоса, видите ли вы свет? — спрашивает кто-то.
— Свет исходит не только от вас, мой прекрасный сеньор! — отвечает Жанна так быстро и живо, что многие невольно усмехаются.[331]
— Я уже на это раз отвечала… Поищите в ваших бумагах, — говорит она одному из письмоводителей.
Тот ищет и находит.[332]
— Ну вот видите. Будьте же впредь внимательней, а не то я вам уши надеру, — шутит она так весело, как будто это не суд, а игра.
— Жанна, хорошо ли, что вы дрались под Парижем, в день Рождества Богородицы?
— Будет об этом! — отвечает она, потому что знает, что они все равно не поймут, что это было хорошо.[333]
— Видели вы, Жанна, как льется английская кровь?
— Видела ли? Как вы осторожно говорите! Да, конечно, видела. Но зачем же англичане не уходили из Франции?
— Вот так девка, жаль, что не наша! — восхитился кто-то из английских рыцарей.
— Молчите! — кричит на него епископ Бовезский и продолжает, обращаясь к Жанне:
— Вы и сами убивали?
— Нет, никогда! Я носила только знамя.[334]
— Почему в Реймсе, на королевском венчании, не было ни одного знамени, кроме вашего?
— Кому труд, тому и честь, — отвечает она, и все на минуту умолкают, точно ослепленные молнией: так прекрасен ответ.[335]
LVI
Многие ответы ее на самые темные и сложные вопросы богословской схоластики — чудо детской простоты. Кажется иногда, что не сама она говорит, а Кто-то — через нее:
Будет вам дано, что сказать, ибо не вы будете говорить, но Дух (Мт. 10, 19–20).
— Будете ли вы, Жанна, в раю или в аду? Что вам говорят об этом Голоса?
— Буду, говорят, спасена, и я этому верю так, как будто я уже сейчас в раю!
— Эти ваши слова большого веса, Жанна.
— Да, это для меня великое сокровище![336]
— Думаете ли вы, что находитесь в состоянии благодати? — спрашивает ученейший доктор Парижского университета, мэтр Жан Бопэр.
Ропот возмущения проносится между судьями. Кто-то из них замечает, что подсудимая может не отвечать на такие вопросы.
— Молчите, черт вас побери! — кричит епископ Бовезский.
Но Жанна отвечает так, что все удивляются:
— Если я еще не в состоянии благодати, — да приведет меня к нему Господь, а если я уже в нем, — да сохранит. Я была бы несчастнейшим в мире существом, если бы не надеялась на благодать Божью.[337]
«Сам дьявол внушает этой бестыжей девке такие ответы», — полагают судьи.[338] Дьявол или Бог — в этом, конечно, весь вопрос.
— Я полагаю, — говорит один из судей, — что Жанна в таком трудном деле против стольких ученых законоведов и великих богословов не могла бы защищаться одна, если б не была вдохновляема свыше.[339]
«Жанна слишком хорошо отвечает», — думает все с большей тревогой мессир Пьер Кошон. В самом деле, юность, слабость ее и беззащитность внушают к ней судьям такое участие, что во время допросов они потихоньку делают ей знаки, как отвечать.
— Зачем ты помогаешь ей знаками? — кричит граф Варвик в бешенстве на доминиканского монаха, брата Изамбера. — Если не перестанешь, негодяй, я велю тебя бросить в Сену![340]
— Этот суд недействителен… я не хочу больше на нем присутствовать, — говорит мэтр Жан Логиэ, именитый клерк Нормандский, покидая Руан. И многие другие признавались впоследствии: «Мы хотя и были на суде, но все время думали только о том, как бы убежать».[341]
— Что ты думаешь, сожгут ее? — спрашивает один из певчих замковой часовни тюремного пристава, священника Жана Массие.
— Я ничего не видел от нее, кроме доброго и честного, но каков будет конец, не знаю, — отвечает тот.
Варвик, узнав об этом ответе, остерегает Массие:
— Берегитесь, чтоб не дали вам напиться воды в Сене![342]
LVII
«Верные и ловкие люди должны выманивать у еретика признания, обещая ему избавление от костра», — советует папа Иннокентий III судьям Святейшей Инквизиции.[343] Этому совету следуют и судьи Жанны.
Мэтр Николá Луазолёр, руанский каноник, особенно хитер и ловок в выманивании у Жанны признаний. Переодевшись мирянином, входит он к ней в тюрьму, выдает себя за ее земляка из Лорены, башмачника, верного друга французов, взятого в плен Годонами, сообщает ей мнимые вести от короля и ловко расспрашивает ее о Голосах; или исповедует под видом священника, и спрятанный тут же писец записывает исповедь. В городе уверяют, будто бы мэтр Луазолёр является Жанне и ряженым, то св. Катериной, то св. Маргаритой, с той целью, чтобы выманить нужные для суда признания.[344]
Дня через четыре после первого допроса Жанна, поевши присланной монсиньором Кошоном рыбы, так внезапно и тяжело заболела, что думала — отравлена.
— Подлая девка, продажная, должно быть, какой-нибудь дряни наелась! — кричит на нее, догадываясь об ее подозрении, главный судебный обвинитель, промотор, мэтр Жан д'Эстивэ.
— Сделайте все, чтоб вылечить ее, — говорит граф Варвик врачам. — Слишком дорого купил ее король, чтобы дать ей умереть естественной смертью![345]
Выздороветь едва успела, как возобновились допросы, но не с большим успехом, чем прежде. Сжечь «еретичку нераскаянную» было очень легко, но непочетно, а довести ее до раскаяния казалось невозможным. Судьи пришли бы в отчаяние, если бы епископу Бовезскому не дано было «свыше», как он думал, найти уязвимое место в Жанне — «непослушание Церкви».
— Есть Церковь Торжествующая, в которой пребывает Бог, Святые и Ангелы и души праведных; есть и Церковь Воинствующая, в которой находятся Святейший Отец наш, папа, и прелаты, и клир, и все добрые христиане-католики. Церковь эта непогрешима, потому что Духом Святым водима. Согласны ли вы, Жанна, быть послушной Церкви Воинствующей? — спрашивают судьи.
— Я пришла к королю Франции от Бога, от Пресвятой Девы Марии и от всех Святых на небе — от Церкви Торжествующей… Только ей одной я хочу быть послушна во всем, что делаю, — отвечает Жанна.
— Но если бы Церковь Воинствующая сказала вам, что ваши Голоса — от дьявола, покорились ли бы вы ей?
— Я покорюсь только Богу… Лучше мне умереть, чем отречься от того, что велел мне сделать Бог…
— Значит, вы Церкви Земной непокорны?
— Нет, покорна, но Богу послуживши Первому![346]
Твердо стояла на этом Жанна; но что-то, может быть, промелькнуло в глазах ее, от чего у монсиньора Кошона сердце вдруг радостно ёкнуло, как у птицелова, когда на тихое кликанье дудочки отвечает перепел. В первый раз за все время суда почувствовал он Жанну во власти своей, как пойманную в крепко зажатой горсти трепещущую птицу.
«Будет наша вся, до последней косточки!» — подумал он радостно.[347]
LVIII
В двадцать пять дней — пятнадцать допросов на суде, длившихся иногда по три, по четыре часа, и множество — в тюрьме. Как ни велико было мужество Жанны, телесные силы ее истощались, и наконец она заболела снова, и на этот раз так тяжело, что казалась при смерти.[348]
18 апреля епископ Бовезский и наместник Инквизитора Франции Жан Лемэтр в сопровождении нескольких докторов богословия входят к ней в тюремную келью.
— Церковь никогда не закрывает лона своего для тех, кто в нее возвращается, — говорит ей епископ.
— Я так больна, что могу умереть… Дайте же мне исповедаться и причаститься, — просит Жанна.
— Будьте покорны Церкви во всем, и вас причастят.
Жанна молчит, и по тому, как молчит, видно, что отказывается от причастия.
— Я прошу вас об одном, — говорит после молчанья, — если я умру в тюрьме, похороните меня в освященной земле. Но если вы и этого не сделаете, я все-таки надеюсь на Господа…