Публикуется по машинописи из архива Е. В. Апушкиной.[324]
Николай Александрович Б. «Бог дал мне нежное сердце»
Много и по–разному можно вспоминать Батюшку отца Алексия, и каждый знавший расскажет о нем по–своему — ведь о. Алексий к каждому относился по–своему, и это особенное личное отношение, выделявшее из толпы каждого из притекавших к Батюшке и заставлявшее чувствовать особую форму личного любовного отношения к себе с его стороны, составляло одну из влекущих к себе особенностей Батюшки, составляло его силу, создавая исключительные, незабываемые отношения.
Эта исключительность личного отношения доходила до того, что каждому казалось, что «Батюшка о. Алексий меня любит больше всех», как разум ни восставал против этого.
Ведь нужда, горе, грех приводили к нему людей в те минуты, когда они достигали наибольшей остроты и делались невыносимы, когда не оставалось никакого прибежища, и вдруг… совершалось чудо, и он, с больным сердцем, задыхающийся, внезапно оказывался тем единственным камнем веры, о который разбивались все приступы многовидного зла, находился узкий путь надежды и торжествовала победу его безмерная любовь.
Тяжелый период жизни привел меня к нему. Кружащий водоворот подчинения себя страстям, так тонко и точно описанный в творениях Святых Отцов, проделал я, пленник греха, томился и страдал, не имея сил вырваться, снова и снова попадая в порочный опостылевший круг, грозивший безумием или преступлением.
Вновь и вновь, «как пес на свою блевотину», возвращался я к своим падениям, и разлагалась душа, холодела, жизнь теряла всякую радость, а жажда выйти из холода равнодушия, неудовлетворенная жажда ярких и сильных чувств, вновь и вновь влекла ко все более острым и жгучим соблазнам, так как старые теряли свою остроту, а сила привычки не давала вырваться на свободу.
Таким я пришел к о. Алексию.
Маленькая церковь на втором этаже, не выделяющаяся из ряда домов, удивила меня своей незаметностью. Во втором этаже небольшого аккуратного домика, в глубине мощеного, но заросшего травой двора, была (в 1918 году) квартира о. Алексия, и как только я завернул за угол и увидел парадное, меня удивила кучка народу у дверей на лестницу — это был конец очереди, тянувшейся от однопольной двери квартиры о. Алексия.
Было человек 80 ожидавших возможности увидеть Батюшку, и меня поразило разнообразие ожидавших. Хотя преобладали женщины, в толпе попадались и мужские лица, встречались интеллигенты, слышались даже иногда слова нерусского говора. Не надеясь дождаться, я узнал, когда начинается прием, и в ближайшие дни пришел пораньше, и все–таки был восьмым или девятым. Я стал на ступеньку и стал всматриваться в лица приходивших, прислушиваться к разговорам, вращавшимся вокруг личности Батюшки.
Женщины в платочках, пришедшие «за советом» об устройстве своих семейных и жизненных дел, скорбные фигуры и лица людей в беде, юноши с душевным смятением, странники окружали меня, и неожиданно прозвучал голос иностранки, говорившей по–русски, и как я узнал случайно, принявшей Православие под влиянием Батюшки.
Открылась небольшая дверь, и на пороге появилась маленькая худощавая фигурка Батюшки с проницательным взором, оглядывающим ожидавших. Все замерли и устремились к нему, а он смотрел и как бы выбирал наиболее в нем нуждающихся, проникая в сердце, твердый и решительный в своем выборе.
Некоторые, взволнованные, выходили довольно скоро, и долго тянулось время в ожидании выхода других и появления Батюшки.
Настала и моя очередь. Приняв трех или четырех, Батюшка внезапно обратился ко мне. Со смятенным сердцем прошел я через маленькую полутемную прихожую в маленький кабинетик. Батюшка усадил меня и сел рядом.
Только потом осмотрелся я — вначале видел я лишь одни глаза Батюшки, — то лучисто–ласковые и радостные, то напряженно–проницательные, как бы вглядывающиеся в душу, раскрывающие сердечные тайны — и чувство полной открытости твоей души для Батюшки, чувство, находившее иногда подтверждение в случайно вырвавшейся у него характеристике твоего душевного состояния, создавало исключительную близость, выводило за пределы человеческих отношений.
Долго длилась моя исповедь (назвать ее иначе не сумею, хотя внешне это и не было выражено) и, когда наступил какой–то решающий момент, Батюшка стремительно встал, устремился к образам в переднем углу и увлек меня за собою. Свежий живительный поток как будто нисшел на меня и очистительные слезы раскаяния и жажды новой жизни, жажды освобождения и небесной легкости наполнили все мое существо. С какой–то удивительной осязательностью предстала моя греховность, моя противоположность небесному, чувствовалась вся тяжесть греха, и в то же время, в необычайно возвышенной форме воспринималась радость и легкость жизни в духе, счастье непорочности.
Когда, кончив молитву, Батюшка благословил меня и начал говорить, всем сердцем я стал внимать ему, но не словам, а тому необычному и новому, что рождалось в душе в его присутствии, что обновляло, возрождало, делало сильным.
Только немного успокоившись, я начал его понимать, а он, с необычайно радостным видом, обращаясь ко мне, стал ободрять, шутливо прибавлять к моему имени «ну, отец…» (что было его обыкновением, но вначале смущало своей непривычностью), проявлять удивительную ласку, рассказывать о себе («Бог дал мне нежное сердце»), рассказывать случаи из своих встреч с людьми и этими рассказами незаметно наводить на нужное, что, только понятое самим человеком, может указать необходимый ему выход.
Этот удивительный осторожный подход к человеческой душе был необычайно характерен для о. Алексия. Он никогда не морализировал, никогда не говорил отвлеченно — всегда живыми образами людских ошибок и заблуждений, в которых пришедший сам должен был находить то, что касалось его непосредственно. Иногда образы эти, на первый взгляд, казались не имеющими к тебе никакого отношения, иногда даже думалось: «Зачем Батюшка мне это рассказывает?» — и только потом, обдумывая его слова и заглянув вглубь своей души, делалось ясным, какое прямое отношение имел к тебе его рассказ, какой новый путь намечает он в твоей жизни.
Во время затянувшейся беседы Батюшка несколько раз выходил к ожидающим и оставлял меня одного, и только тут я осмотрелся и увидел стол и полку, заваленные книгами духовного содержания, иконы, портрет Оптинского старца Амвросия и фотографию всего духовного генеалогического древа Оптинского старчества в портретах его представителей.
С какими–то новыми силами ушел я от о. Алексия и бережно хранил его образ среди житейской суеты, как лазурную дверь к небу.
Мне было стыдно приходить к нему без крайности — слишком велико было море горя, душевных страданий, которое он облегчал и утешал. Только новые падения или необходимость разрешения основных жизненных вопросов приводили меня к нему, и каждый раз ощущение нисхождения потока света и любви было так удивительно сильно, что слезы вырывались из души, обновляя и даруя новые силы.
Уходя как–то от него, я шел позади двух старушек, говоривших об о. Алексие, и голос одной из них на всю жизнь запомнился мне.
— Безпременно надо припадать к старцам, — с увлечением говорила она, и сила этих слов, рожденная опытом «припадания» к живому носителю благодати, с каждой встречей все возрастала во мне и углублялась.
Необычайно простой, и внешне — совсем простой деревенский Батюшка, — о. Алексий тщательно скрывал свою прозорливость, стараясь сделать ее проявление возможно более естественной, но тем не менее она не раз прорывалась и в беседах и описаниях моих душевных состояний, о которых я ему не говорил, или в удивительно метких характеристиках близких мне лиц, которых он никогда не видел и о которых я ему не рассказывал.
Поистине он был человек не слова, но духа и силы, это давало ему то исключительное влияние, которое он производил на всех, — от неграмотной, но живой сердцем бабы, до профессора и даже коммуниста.
В своих наставлениях, мне данных, о. Алексий старался привлечь внимание к творениям и жизни Святых Отцов — авве Дорофею, Макарию Египетскому, Древнему Патерику, но в то же время примерами указывал на необходимость внимания к семейной жизни, на невозможность забрасывать ее во имя общественных интересов, на искушения тех, которые идут в монастырь, — одним словом обращал внимание на применение святоотеческого опыта к жизни в миру.