Отец Чисхолм кивнул и со стариковской гордостью мягко добавил:
— Я не старше, чем Ансельм Мили.
Такая фамильярность заставила Слита нахмуриться, но он тут же снисходительно с оттенком сочувствия улыбнулся.
— Несомненно. Но жизнь обошлась с вами несколько иначе. Короче говоря, — он выпрямился, твердый, но отнюдь не жестокий, — епископ и я, мы оба считаем, что вы должны быть вознаграждены за долгие годы вашей преданной службы; словом, что вам пора уйти на покой.
С минуту длилась полная тишина.
— Но у меня нет никакого желания уходить на покой.
— Тяжкий долг заставил меня приехать сюда, чтобы произвести расследование и сообщить о результатах Его Милости. Но есть некоторые факты, на которые нельзя смотреть сквозь пальцы, — Слит благоразумно смотрел в потолок.
— Какие именно?
— Шесть… десять… дюжина фактов! Не мне перечислять ваши… ваши эксцентричности, — Слит уже не скрывал своего раздражения.
— Мне очень жаль, — слабая искра зажглась в глазах старика. — Вам не следует забывать, что я провел тридцать пять лет в Китае.
— Дела вашего прихода безнадежно запутаны.
— Уж не наделал ли я долгов?
— Откуда нам знать! Вы уже полгода не шлете отчетов о церковных сборах, — Слит повысил голос и заговорил быстрее. — Все у вас так… так… не по-деловому… Например, в прошлом месяце вам был представлен счет агентом фирмы Бленда — три фунта за свечи и прочее, и вы всю эту сумму оплатили медяками!
— Но я ведь и получаю медяки, — отец Чисхолм задумчиво взглянул на своего гостя. Слиту казалось, будто он смотрит сквозь него. — Вообще-то я никогда не умел обращаться с деньгами. У меня никогда их не было, понимаете… Но, в конце концов… Вы думаете, что деньги так страшно важны?
К своей досаде, монсеньор Слит почувствовал, что краснеет.
— Все это порождает сплетни, отец. — Он поспешно продолжал: — Ходят и другие слухи… Некоторые ваши проповеди… советы, которые вы даете… толкование некоторых догматических вопросов… — он заглянул в сафьяновую записную книжку, которая уже была наготове в его руке, — выглядят опасно своеобразными.
— Быть этого не может!
— На Троицу вы сказали прихожанам: «Не думайте, что небеса на небе… они здесь, у вас в ладони… они везде и всюду»,— Слит осуждающе нахмурился, переворачивая страницы. — Вот опять… вот ваше невероятное высказывание на Страстной неделе: «Необязательно все атеисты попадут в ад. Я знал одного, который не попал туда. Ад предназначен только для тех, кто плюет Богу в лицо». — А вот… Господи, какая грубая бестактность! — «Христос был совершенным человеком, но у Конфуция было сильнее развито чувство юмора!» — Он с негодованием перевернул другую страницу. — А этот совершенно неправдоподобный инцидент!.. К вам пришла одна из ваших лучших прихожанок, миссис Гленденнинг. Не виновата же она в том, что так толста. Она пришла к вам, чтобы получить духовное руководство, а вы посмотрели на нее и сказали: «Ешьте поменьше. Врата рая узки». — Но к чему продолжать?
Монсеньор Слит решительно закрыл свою книжку с золотым обрезом.
— Мягко выражаясь, вы, по-видимому, утратили способность управлять душами.
— Но!.. — начал было отец Чисхолм взволнованно, однако затем спокойно продолжил: — Я вовсе не хочу управлять ничьими душами.
Слит покраснел еще сильнее. Он совсем не собирался вступать в богословскую дискуссию с этим выжившим из ума стариком.
— Кроме того, остается нерешенным вопрос об этом мальчике, которого вы так неосмотрительно усыновили.
— Кто же позаботится о нем, если не я?
— Наши сестры-монахини в Рэлстоуне. Это лучший приют для сирот во всем приходе.
Отец Чисхолм опять поднял глаза, приводившие монсеньора в замешательство.
— А Вы хотели бы провести свое детство в этом приюте?
— Зачем переходить на личности, отец! Я уже сказал… даже, если принять во внимание все обстоятельства… и в этом случае положение является крайне ненормальным и ему надо положить конец. Кроме того, — он развел руками, — если вы уедете отсюда, то его все равно придется поместить куда-нибудь.
— Вы, по-видимому, твердо решили избавиться от нас. А меня тоже отдадут на попечение монахинь?
— Конечно, нет. Вы можете поехать в приют для престарелых священников в Клинтоне. Это идеальное пристанище для отдыха.
Старик даже рассмеялся сухим отрывистым смехом.
— У меня будет достаточно времени для идеального отдыха, когда я умру. А пока я жив, я не желаю очутиться в обществе целой массы престарелых священников. Может быть, вам это покажется странным, но я никогда не мог выносить духовенство в больших дозах.
Слит улыбнулся обиженной кривой улыбкой.
— Мне ничто не покажется странным в вас, отец. Простите меня, но ваша репутация еще до вашего отъезда в Китай… вся Ваша жизнь… была своеобразной, чтобы не сказать большее.
Наступило молчание. Отец Чисхолм тихо сказал:
— Я дам отчет за свою жизнь Богу.
Слит опустил глаза. Он был огорчен своей неучтивостью. Он зашел слишком далеко. Будучи холодным по природе, Слит, однако, старался быть всегда справедливым, даже деликатным. У него было достаточно такта, чтобы почувствовать себя неловко.
— Естественно, я не беру на себя смелость судить или допрашивать вас. Ничего еще и не решено. Поэтому-то я и приехал сюда. Посмотрим, что покажут ближайшие дни, — он шагнул к двери. — Теперь я пойду в церковь. Не беспокойтесь, пожалуйста, я знаю дорогу, — Слит принужденно улыбнулся и вышел.
Отец Чисхолм остался сидеть у стола, не двигаясь, прикрыв глаза рукой и погрузившись в свои мысли. Он чувствовал себя раздавленным угрозой, так внезапно нависшей над его тихим пристанищем, которое столь трудно досталось ему. При всей своей безропотности (давно, впрочем, подвергавшейся тяжким испытаниям) старый священник отказывался принять этот удар. Он вдруг ощутил себя опустошенным и совершенно обессиленным, не нужным ни Богу, ни людям. Жгучее отчаяние охватило его. Такая мелочь, но как много это для него значит! Ему хотелось закричать: «Господи, Господи! Зачем Ты меня оставил?!» Отец Чисхолм тяжело встал и пошел наверх.
На чердаке, над комнатой для гостей, Эндрью уже спал в своей кроватке. Он лежал на боку, согнув на подушке худенькую руку, словно пытался защититься от кого-то. Внимательно всматриваясь в мальчика, старик вынул из кармана грушу и положил ее на одежду Эндрью, сложенную на плетеном стуле возле кровати. Больше он, очевидно, ничего не мог сделать. Легкий ветерок шевелил муслиновые занавески. Он подошел к окну и раздвинул их. В морозном небе мерцали звезды. При свете этих звезд он увидел всю свою жизнь, со всеми ее ошибками и неудачами, со всеми неосуществившимися стремлениями и бесплодными усилиями, лишенную стройности, красоты и величия. Ведь, кажется, совсем недавно он сам был мальчуганом, бегал и смеялся здесь, в Твидсайде. Его мысли унеслись в прошлое. Если сравнить его жизнь с рисунком, то первый, все определяющий штрих был, несомненно, нанесен в ту апрельскую субботу, шестьдесят лет назад… А он в своем безмятежном счастье, не понял этого…
В то весеннее утро, за ранним завтраком в темной уютной кухне, он был счастлив. Огонь грел его ноги в одних чулках, запах щепок, которыми разжигали очаг, и горячих овсяных лепешек возбуждал аппетит. Пусть идет дождь, все равно сегодня суббота и прилив как раз такой, при каком хорошо ловится семга. Мать проворно взбила деревянной мешалкой гороховую похлебку и поставила на выскобленный стол миску с голубым ободком. Он достал свою роговую ложку и сначала погрузил ее в миску, а потом в стоявшую перед ним чашку с пахтаньем. Он перекатывал языком гладкую золотистую похлебку, сваренную на славу, без всяких комочков неразмешанной муки.
Отец, в поношенной голубой фуфайке и штопаных рыбачьих чулках, сидел напротив. Наклонив к столу свое крупное тело, он молча ел; его большие красные руки двигались медленно и спокойно. Мать вытрясла со сковороды последнюю порцию овсяных лепешек, разложила их вокруг миски с похлебкой и присела к столу выпить чаю. Желтое масло таяло на разломанной лепешке, которую она взяла. В маленькой кухне царили тишина и дух товарищества. Отсветы пламени прыгали по блестящей каминной решетке и беленому белой трубочной глиной камину. Ему было девять лет, и он шел с отцом к рыбакам в их барак. Там его знали — он был мальчуганом Алекса Чисхолма. Люди в шерстяных фуфайках и кожаных сапогах до бедер принимали его в свою среду спокойным кивком головы или, что было еще лучше, просто дружелюбным молчанием. Он весь светился от тайной гордости, когда выходил с ними в море.
Кто-то из рыбаков, пригибаясь на ветру, суетливо делал последние приготовления к ловле, другие сидели на корточках, укрыв плечи пожелтевшей парусиной, некоторые пытались высосать хоть немного тепла из своих коротких почерневших глиняных трубок. Они с отцом остановились поодаль. Алекс Чисхолм был старшим на Твидской рыболовецкой станции № 3. Молча стоя рядом под пронизывающим ветром, они следили за далеким кругом поплавков, танцующих там, где река сливалась с морем. У мальчика часто кружилась голова от ослепительного солнечного блеска на водной ряби. Но он не хотел, не мог моргнуть и отвести взгляд хоть на мгновение: пропустив одну секунду, можно было упустить добрую дюжину рыб, а в те дни улов доставался с огромным трудом, и в Биллингсгейте рыболовецкая компания получала лишь полкроны дохода с фунта рыбы. Высокая фигура отца застыла в таком же напряжении — голова слегка втянута в плечи, острый профиль четко обрисовывается под старой кепкой, на выдающихся скулах выступил румянец. Иногда на воспаленные глаза мальчика навертывались слезы счастья; его давало ощущение тайного товарищества с отцом, соединяясь в его сознании каким-то неуловимым образом с запахом водорослей, выброшенных морем, с отдаленным боем городских часов, с карканьем дерхэмских ворон.