Потом, довольно скоро — через пару лет — я не выдержал и это дело пресек. Впоследствии я получил за эти «среды» возмездие: один эмигрант написал статью «Отец Александр Мень», где описал «журфиксы». Журфиксов не было, а просто — чтобы не приходили каждый день, я сказал, что я только один день дома. А потом я просто «поднял все мосты над замком» — и все. Конечно, жизнь была страшно насыщенной, до предела, и, конечно, многие события сейчас из памяти ускользнули…
В это время я познакомился с «Костей» [А. И. Солженицыным]. Дело было так. Мне довелось прочесть рукопись его книги, которая меня очень удовлетворила. Мы с одним священником, отдыхая на острове летом, прочли ее и решили с ним повидаться. Один наш коллега знал его и обещал встречу. Переговоры шли через отца Димитрия Дудко. И вот мы сели в машину и поехали — тот коллега, Дудко и я. Приезжаем. Коллега наш трепещет. Спрашивают: «Кто там?» — а он кричит: «То, что надо, то, что надо!» Тот человек совсем растерялся, но в конце концов нас впустил, и мы потихонечку оклемались, с удивлением и недоверием глядя друг на друга. Потом появился «Костя». Я ожидал по фотографиям увидеть мрачного «объеденного волка», но увидел очень веселого, энергичного, холерического, очень умного норвежского шкипера — такого, с зубами, хохочущего человека, излучающего психическую энергию и ум.
Мне приходилось встречаться с разными писателями — с Дудин–цевым и другими; но они не производили впечатления умных людей. Многие из них интереснее были в том, что они писали. А этот был интереснее как человек, сам по себе. Он быстро схватывал, понимал, в нем было что–то мальчишеское, он любил строить какие–то фантастические планы. У него была очаровательная примитивность некоторых суждений, она происходила от того, что он сразу брал какую–то схему и в нее, как топором, врубал… У нас был очень живой разговор, в котором я подметил, что он очень здорово зациклен на своих темах (я это не осуждаю, а приветствую): он мог все равнодушно пропускать мимо ушей, но едва только раздавались слова, бывшие ему как позывные сигналы, — он сразу вставал, сразу оживал. Когда Дудко сказал, что сидел в таком–то лагере, так он сразу поднялся: «Что? Как?» — и тут же в записную книжечку стал записывать.
Впоследствии по Москве ходили слухи, что он был моим прихожанином, чуть ли не духовным сыном, мне даже вчера кто–то так говорил. Это совершенно ложное представление. Дело в том, что, когда я с ним познакомился, он даже христианином не мог называться. (Это был 1966 или 1967 год.) Он был, скорее всего, толстовцем, и христианство для него было некоей этической системой, это можно видеть по некоторой его продукции. Он читал тогда некоторые мои книжки — в частности, «Откуда явилось все это» (тогда она была сделана в виде фотографий, фотокнижки)[151], она ему понравилась; а когда речь шла о «Небе на земле», то он говорил: «Ну, это невозможно, — это все какие–то крылышки, ангелы…» — видно, все это было от него очень далеко. Мне приходилось с ним говорить о символике, о таких вещах…
Потом у него возникла идея построить храм: он должен был получить деньги за какие–то свои работы и говорил, что завещает построить храм, напишет на меня завещание. Я только посмеивался в усы и говорил, что — какие уж тут храмы, тут старое надо суметь сберечь… А он говорит: «Нет, поедем!» — Ну ладно. Он со своей первой женой приехал ко мне; мы сели в машину и объездили область, выбрали под Звенигородом очень красивое место: вот, здесь будет стоять — «здесь будет город заложен назло надменному соседу»… Меня это очаровало — очаровала такая уверенность в том, что — «будет по воле моей». В общем–то люди, так устремленные к своим целям, всегда достигают их. И когда–нибудь, я думаю, на этом месте будет что–нибудь стоять. Он просто, как пророк, видел все это очень близко, ему казалось, что завтра уже — «с вещами». Мы уже чуть ли не измеряли место.
Я был готов — ну что ж… Он просил найти ему архитектора — я нашел человека, который стал делать ужасные, фантастические вещи[152]. Но я это сделал, чтобы поддержать этого человека морально (потом он стал эмигрантом и очень печально кончил). Проект храма он сделал совершенно шизофренический, какой–то кошмар, — и говорил, суя мне это в нос: «Это гениально, это сердце всего мира, это боль всего мира!» Я чувствовал себя великомучеником и думал, что часть моих грехов мне уже прощена.
Потом, когда «Костя» совершил свой первый «церковный акт»[153], я ему написал, умоляя его ничего этого не делать. Я говорил ему, что он не разбирается ни в церковной ситуации, ни в чем, и только наделает ляпсусов. У него есть одна особенность, которую он разделяет со многими выдающимися людьми. Там, где он может и знает, он находится на гениальной высоте, — но там, где нет, он сразу «дает петуха». «Петуха давал» и Лев Николаевич — ничего удивительного в этом нет. Но я понимаю бурную натуру, которая не ставит себе таких барьеров, которая и там, где она дает петуха, идет спокойно, не оглядываясь.
Помню период, когда у него была трагедия, когда он боялся, прятался. Держался он, в общем, достаточно мужественно. Помню начало его романа — второго. Очень легко могу понять, как все это получилось: отчуждение от первой жены; вторая — очень умная, хорошая женщина, которая беззаветно была ему предана. Все это получилось естественно.
Я в это время находился в Тарасовке. «Костя» приезжал иногда к нам в храм. Он тогда был очень мало известен — только в весьма узких кругах. Книги его даже еще не вышли, за ними охотились, как я уже рассказывал, и сам я попал в эту историю (хотя, надо сказать, я их в то время еще не читал и не держал). Я помню один случай, когда мы вышли с ним из храма и пошли по полю. И вот, остановился какой–то человек и стоял — провожал нас взглядом до самого конца. Это не был «агент». Я все время думал: кто этот человек, который, по–видимому, его узнал. Это было очень странно… Кто мог узнать его, человека, фотографии которого еще нигде не печатались в то время, человека, никому не известного. Он тогда сильно изменился, отпустил бороду — вряд ли могли его узнать. (Причем этот человек находился от нас на большом расстоянии, метров четыреста.) Пока мы не проделали всего пути от церкви до ворот, он стоял и смотрел на нас. А может, он смотрел на меня — тоже не исключено, я ведь был в рясе…
Как раз в это время снимали фильмы со мной — о спорте (который потом «зарезали») и о любви.
Известный режиссер Калик[154], который теперь уехал, снимал фильм, он назывался «Любить». Там, в промежутках между сценами, шли диалоги, снятые прямо на улицах и в домах: что думают о любви разные люди. Были засняты молодые люди на танцплощадке, журналисты за водкой, профессора, студенты, рабочие у станка. И Калику пришло в голову снять священника. Бригада — «ух» явилась ко мне в церковь (это было как раз в то время, когда мы встречались с «Костей»), и говорят: «Так и так, мы снимаем; но мы сделаем исключение: мы всех снимаем скрытой камерой, а вы будете видеть камеру, магнитофон и будете говорить». «Конечно, — сказал я, — с удовольствием вам скажу все, что нужно, но, разумеется, не надейтесь, что эти кадры пройдут». А сам подумал: «Пускай орлы послушают что–нибудь». Так и договорились.
Они пришли через несколько дней, провели эти бесконечные провода, опутали ими весь наш огромный храм, раскокали там лампу. Сорок пять минут я им докладывал и отвечал на их вопросы. Они уже, конечно, про любовь забыли и спрашивали обо всем на свете. Я это знал и воспользовался — и не зря, потому что все это было отснято и много раз пускалось на студии Горького крупным планом.
Я потом был приглашен на студию Горького и посмотрел: мне было интересно, как это у меня получалось, я заметил все дефекты речи. Куски были врезаны в фильм, все было нормально. А потом Калику сказали: «У тебя поп получился лучше всех, и поэтому надо его вырезать». Впрочем, фильм этот так до широкого экрана, по–моему, и не дошел, но его пускали узким экраном. Этот фильм, в частности, показывали на работе у моего брата. Калик сам выступал перед началом и сказал: «В Москве есть семь священников–бунтарей (где–то он набрал это священное число, какая–то чушь), я взял одного из них (почему я бунтарь, тоже непонятно) — и вот, он, в частности, тут говорит».
Спрашивали меня не только о любви. Я сказал: «Никаких вопросов заранее, все сразу, с ходу, чтобы не было ничего надуманного, придуманного мною, а прямо так». В частности, они меня спрашивали: «Почему сейчас упадок нравов?» Я говорю: «А вы считаете, что раньше было лучше? Я до революции не жил, поэтому не знаю. Но если вы считаете, что раньше было лучше, то я вам отвечу: если это так, то, с моей точки зрения, это духовный упадок» — и дальше объяснил, в чем он заключается. Вообще, они мне задавали всякие вопросы, и даже провокационные, но видно, что без всякого злого умысла, а просто им очень хотелось узнать. Я на все это отвечал.