Каждое событие, в котором участвовал Гурджиев, также как и его книги, оказали огромное влияние на жизнь участников группы, с которой я познакомился в Нью-Йорке. От них я стал улавливать фрагменты учения, которое полностью изменили мою жизнь.
В тридцатые годы для думающих людей понятие "сознание" означало "то, что человек теряет, когда его бьют по голове". Ни у кого не было сомнений по поводу того, обладает он сознанием или нет. И если заходил разговор о сознании и его росте, эта тема низводилась до уровня салонного вздора.
В начале тридцатых годов все были увлечены теорией бихевиоризма, глубоким, но очень частным взглядом на психологию человека -- по сути дела продолжением теории Павлова об условных рефлексах. Автором теории был Джон Уотсон, доктор наук Унивеситета Джона Хопкинса, которому тем не менее пришлось отдаться условному рефлексу Мэдисон-Авеню, променяв свою высокую докторскую степень на мылоторговлю. Доктор Б.Ф. Скиннер со своей версией "обусловленного" человека, в которой идея сознания или отсутствовала или отрицалась, еще не был столь известен.
Ни Уотсон в свое время, ни, позже, Скиннер, не были склонны наделять человека такими качествами, как способность к состраданию, интуитивному пониманию и возможному росту сознания -- если, конечно, не приписывали эти качества только себе как лучшим знатокам психологии человека.
Самой горячей темой тридцатых годов была экономическая и политическая активность; чем больше вы знали о мире, тем лучше вы могли распознавать веяния грядущих событий, откуда бы они ни шли -- из Москвы, Рима или Берлина.
Если в 1934 году немногие серьезно воспринимали Гурджиева, многие о нем знали - если их об этом спрашивали. Даже среди хорошо его знающих людей никто не мог предположить, что Гурджиев станет полубогом для целого еще не родившегося поколения, и что тридцать лет спустя на страницах журналов и газет будут писать о росте
сознания, самопознании и проблемах отождествления, подобно тому, как сейчас пишут о социальной справедливости и приближающейся угрозе экономической революции.
Первые систематические знания об учении Гурджиева я получил от Дэли Кинга. Он был учеником Орэджа и вел группу в Нью-Йорке в середине двадцатых и в ранние тридцатые годы. Дэли, который считал себя ученым и обладал солидной подготовкой в этом вопросе, в душе своей был романтиком, милым и задиристым, достаточно обеспеченным, чтобы наполовину уйти от мира социальной обусловленности. Он прошел долгий путь, прежде чем растерял все свои иллюзии по поводу политической и экономической жизни, и, после продолжительных исследований, сам пройдя психоанализ, нетерпимо относился к идеям Фрейда, которыми так были увлечены многие его друзья.
Терпеливо распространяя учение Гурджиева, он смело бросил вызов судьбе, пытаясь или проверить его или опровергнуть. По мере моего участия, идея изучения жизни обретала для меня новый смысл, а моя привычная озабоченность жизнью Мэдисон Авеню казалась мне все более и более скучной.
Мы были очень разнородной группой. В нее входили следующие лица: женщина, также знавшая Орэджа и ставшая впоследствии моей женой, актер и директор театра, его красивая темнокожая жена, инженер, чей ранний финансовый успех сделал его финансово свободным, но внутренне неудовлетворенным, биржевый маклер с Уолл Стрит и его дама. Иногда к нам присоединялась бывшая танцовщица-француженка, которая выросла в восточной Индии и обучалась там индийским танцам. Она видела представление гурджиевских танцев в 1924 году и была охвачена желанием узнать, что за ними стоит.
Мы встречались еженедельно. Дэли представлял нам что-либо новое, мы же слушали, задавали вопросы, обменивались взглядами и опытом, сообщали о результатах тех экспериментов, что проводили в течении прошедшей недели. Многие эксперименты мы изобретали сами. Большей частью они были направлены на изменение собственной самооценки. И какими бы смешными они не казались нам сейчас, они были реальной попыткой прорваться сквозь занавес препон обусловленного мира.
Представьте себе, не так уж просто было для солидного человека в модном бархатном пальто во весь голос запеть в переполненном автобусе на Мэдисон Авеню и не стушеваться под натиском множества изумленных глаз. Не менее просто было заказать в дорогом фешенебельном ресторане кучу изысканнейшей еды, а после столкнуться со всеми последствиями своей неспособности расплатиться по счету. И целью подобных экспериментов, было конечно же, не показать себя эдаким умником, а поставить себя в пограничные условия, из которых не так-то просто выбраться. И при этом необходимо было не забывать подробно наблюдать за самим собой.
* * *
Учение Гурджиева открыло для меня новый мир "реальности". И, чем больше этот новый мир открывался передо мной, тем более абсурдным мне казалось тратить львиную долю активного времени на привычную реальность. Или же мне так казалось в тот момент своей жизни, когда обдумывание возможности означало одновременное взвешивание способов ее осуществления...
Я решил изучать медицину. И хотя Гурджиева не было рядом в прямом смысле этого слова, все долгие годы обучения и работы в госпитале были осенены его незримым присутствием. Я всегда чувствовал на себе его пристальный вопрощающий взгляд и влияие его удивительной способности бросаться с головой в самое пекло этой бушующей перевернутой жизни.
Я не раз наблюдал, что если два-три человека, знавших Гурджиева, находились в одной комнате, они довольно быстро начинали говорить о нем, вспоминать, что он сказал, что случилось, когда за его столом была та или иная знаменитость, как он выглядел, что услышал тот или иной человек -- или, с той же вероятностью, не услышал, хотя слова адресовались ему. Последователи Гурджиева никогда не сомневались том, что каждое сказанное им слово было произнесено не без особой на то причины. Гурджиев был неутомим и никогда не забывал своей цели. По мнению учеников, он всегда находился в обучающем состоянии и для этого жил.
В 1948 Гурджиев в очередной раз появился в Нью-Йорке со свитой французских последователей и поселился в мансарде отеля Веллингтон. Я стал завсегдатаем его поздних застолий и участником постановки "Движений" и "Священных танцев", которые были неотъемлемой частью его учения. "Спасибо", - произносил он с восточным акцентом, когда кто-то подносил ему горячий кофе. "Спасибо, вы очень любезны!" - и после продолжительной паузы, холодным тоном: - "Иногда".
Мне пришлось пройти сотни раз через жернова таких полусерьезных-полукомичных ситуаций. Они всегда были непредсказуемы, и, ставя человека в тупик его собственных противоречий, оставляли его далеко за гранью привычных идиотических утверждений.
Однажды вечером пятьдесят лет тому назад я был приглашен на празднование свадьбы двух давних учеников Гурджиева: немолодой уже высокотитулованной британки и пожилого сухопарого джентльмена из Кембриджа с могучими усами. О помолвке, которая для всего нашего круга явилась сюрпризом, было объявлено за завтраком в старом ресторанчике на пересечении Пятой Авеню и Пятьдесят Седьмой улицы. Пока я смаковал свой привычный джентльменский набор, состоящий из яиц, томатного сока и яблочного пирога, две вышеуказанные особы показались в дверях ресторана. "Вы знаете моего секретаря?" - произнес Гурджиев, прекрасно зная, что я их знаю - и его даму? Завтра вечером они поженятся, - успел заключить Гурджиев, пока пара достигла стола. Они пришли в восторг от такой новости, и договорились о том, что помолвку торжественно отметят на квартире Гурджиева.
В течение всего процесса празднования Гурджиев настойчиво возвращался к одной и той же теме -- своей интерпретации библейской притчи о добром самаритянине. И насколько неуместной казалась эта тема для свадебной церемонии, настолько часто он возвращался к ней вновь и вновь. Все мы знали, что его мысль была направлена к невесте, которая была довольно интересной особой. Она не задумываясь, протянула бы нищему камень вместо хлеба. Если она на вершине, а вы внизу, вам крупно повезет, если она поделится с вами крошкой хлеба, не переставая презирать вас за это еще больше.
Но, подобно всем нам, имевшим мало представления о своей собственной сущности и характере, она полагала, что все произносимое не относится к ней самой. Как и все мы, она не только не знала себя, но и не знала того, что ей нужно знать о себе. Я имею все основания полагать, что только через много лет она осознала сказанные ей слова.
Много раз я слышал от учеников Гурджиева слова, которые часто повторял и самому себе: "Только теперь я начинаю понимать то, что говорилось мне много лет тому назад". И то, что когда-то произвело на меня весьма скромное впечатление и было похоронено в глубинах моего подсознания, гораздо позже вышло на поверхность, чтобы в конце концов оказаться понятым.