Всякий народ усваивает себе некую миссию, строит себя в соответствии с ней, но эта миссия встречается с замыслом Божьим. Притча о талантах показывает, что никакой труд никогда не теряется в мире; если один из служителей отказывается исполнять дело, его поручают другому, но тогда происходит опасная задержка.
Всякая власть от Бога может быть извращенной, но существует только в отношении к Абсолюту. Это фундаментальное отношение сохраняется даже при сознательном его отрицании как неминуемый суд, который отвергает всякую нейтральность. Историческое явление не может освободиться от посылок, заданных его "предназначением"; трансисторический коэффициент уже сообщает ему положительное или отрицательное значение. Вот почему, несмотря на свою кажущуюся простоту, такие слова, как: Воздавайте Кесарю кесарево, а Божие Богу, требуют проявления непоколебимой веры.
Государство, общество, цивилизация или культура не становятся Церковью, но свершаются, исполняются в Церкви, рождаются в своей собственной истине. Всякий манихейский или несторианский дуализм, так же как и анемичное монофизитство, должны быть полностью и окончательно отвергнуты; иначе мы теряем живую нить библейской мысли и увязаем в песке еретических построений. Евангелие заявляет категорически, что человеческое существование во всей своей полноте подчинено единственной и единой цели: Царствию Божьему. Общественная жизнь может созидаться только на догмате: христианство есть подражание природе Божьей (св. Григорий Нисский)[217]. Когда служители добра ослабевают, за то же самое задание берутся силы другого рода, противоположного знака, и тогда возникает путаница. Евангельское повеление "искать Царствия Божия" секуляризуется и вырождается в утопии о земном рае. Грозный тоталитаризм апокалипсического зверя вырисовывается на фоне копошащихся человеческих коллективов. В настоящее время христианство уже не является действующим агентом истории, но беспомощным зрителем процессов, которые ускользают от его влияния и рискуют свести его к размерам и значению замкнутой секты, не участвующей в судьбах мира. Социальные и экономические реформы, освобождение и эмансипация народов и общественных классов осуществляется силами этого мира, далекими от Церкви.
* * *
В истории вопрос равновесия между духовной и светской властями разрешался по-разному. В средние века папа римский держал в своей руке оба меча; Реформация передала их в руку князя. Православие дало один меч патриарху, а другой императору, причем единство цели создавало единство обеих властей.
В этом заключается знаменитая "византийская симфония", о которой говорится в VI новелле Юстиниана (VI век). Духовная власть Церкви и светская власть государства представляет собой два дара одной и той же воли Божьей, тем самым предопределяется их согласие, симфония. Государство защищает честь Церкви, а Церковь вдохновляет начала общественной жизни; Церковь является компасом, который дает направление, а государство держит руль, управляя конкретной жизнью народов. В Эпанагоге XV века их соотношение уподобляется единству тела и души. Император управляет телом, а патриарх—душой. Педагогическая забота о христианизации народной жизни, проникновение света Христова во все ее области (проникновение — как следствие христианской веры) органически вытекает из христианской антропологии. С небывалой до сих пор силой священное наследие апостольской миссии тяготеет над исторической реальностью настоящего времени. Православные народы получили в Крещении внутреннюю форму — душу, вышедшую из купели, и они уже не могут, хотят они этого или нет, избавиться от нее; за исключением случаев чудовищного перерождения, структура самой души атеиста остается мистической. Трагическим образом, в силу недавних событий, церковное Благовестие оказалось приостановленным; но возможно это совершилось именно для того, чтобы в близком будущем лучше выразить то, что никогда еще не говорилось, и то, что уже не зависит от исторических форм; чтобы сказать это с такой мощью, которая может порождаться только свободой[218]. Современная ситуация значительно изменила исторический контекст проблемы. В силу обстоятельств почти везде Церковь живет в отделении от государства. Она приспосабливается к этому новому положению, внутренне не утрачивая своей вселенской, всеохватывающей миссии, не отделимой от ее природы. Но ее теократизм все больше интериоризируется. Церковь видит себя вездесущей как совесть, голос которой звучит свободно и обращается к свободе, помимо какой-либо секулярной необходимости. Если она теряет возможность непосредственного участия в жизни общества, не располагая эмпирическими средствами государства, то она в свою очередь выигрывает в моральной силе благодаря полной независимости, которую обрело ее Слово.
В атмосфере безразличия или открытой враждебности, особенно в условиях конкуренции в деле строительства человеческого Града, Церковь может опираться лишь на здравые части общества, на народ Божий[219]. В любом случае Церковь сильнее, чем когда бы то ни было, сознанием универсальности, вселенскости своего призвания. Государство и общество остаются по-прежнему полем ее миссии, потому что их природа имеет религиозный характер. Во всякий момент истории неотвратимо ставится вопрос о выборе между сатанократией и теократией, а сегодня более чем когда бы то ни было в связи со все более отчетливой кристаллизацией обоих Градов. Речь идет не о социологическом прагматизме и конформизме, но о догматическом вопросе, и следовательно, никакая сектантская и отвлеченная теология не может ничего изменить в правиле, вытекающем из веры.
Падение ничего не изменило в первоначальном замысле Воплощения; только "слишком человеческий" подход старается умалить, редуцировать, притушить взрывные тексты Священного Писания. Эсхатология ничего не отнимает у реальности истории; наоборот, именно она ставит проблему в собственно историческом смысле, но уже во всей ее широте. И именно монашеский максимализм сильнее всего оправдывает историю. Потому что тот, кто не соглашается на этот максимализм, на немедленный конец, на внезапный переход в будущий зон, берет на себя всю ответственность и вынужден строить историю позитивно, то есть как сферу, которая из своих собственных глубин преобразовывается в Царствие Божье. Всякая остановка и удобное устройство в исторической реальности немедленно судится монашеским радикализмом; его "соль" сжигает бесплодие того, что "слишком человеческое" и что забывается в своих "маленьких бесконечностях". Впрочем, история сама не терпит своих собственных пустот; выбитая из колеи, она создает утопии-заменители. Ее неумолимый ход приводит к апокалипсическому итогу, потому что на карту поставлено не только человеческое, но Богочеловек и Его Царство. Ницше совершенно прав, когда говорит, что человек сам по себе есть категория, которая должна быть преодолена, и это возможно лишь в том, что за пределами чисто человеческого: в демонизме или в святости. И он логически приходит к определению двух возможных безумий: нужно стать безумным, чтобы принять вечное возвращение Ницше, так же, как нужно быть безумным, чтобы принять "безумие Креста" апостола Павла. Сама история ставит проблему эсхатологического человека.
Всякий великий грешник — как и разбойник, распятый по правую сторону от Христа, — может немедленно обратиться к зону вечности. Напротив, беззаконный распадается сам и разлагает существование в субъективном временном — адском. И тот, и другой посредством своего существования приближают конец, а то, что в промежутке, попадает в категорию "соломы истории", в теплохладность, о которой говорится в Апокалипсисе: "Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих" (Откр. 3.15-16). Святые, герои и гении истории в пределе восходят к единой и единственной реальности. Подлинное искусство, икона, литургия, истинное творчество во всех своих формах — все это уже рай; напротив, всякий культ испорченности разлагается в немедленном аде; это — преимущество апокалипсических времен, которые делают видимым то, что скрыто. Здесь, если зло является постоянной величиной, дурной бесконечностью, то Царствие Божье — это постоянный рост, актуальная бесконечность.
* * *
Омовение ног (тринадцатая глава Евангелия от Иоанна) — является символическим действием, которое делает ощутимым любовь Божью и, как прелюдия, ведет к Тайной Вечери и далее к возгласу Христа: "Свершилось". Картина поражает своей крайней напряженностью. Церковь, со Христом в центре, образована вокруг мессианской вечери; напротив нее находится антицерковь — Иуда, в которого вошел Сатана, сделав из него свое селение; а между этими двумя полюсами лежит мир.