Хотя впереди еще было много трапез и занятий, эта первая трапеза и первые занятия мне запомнились лучше всего. Я так и не поняла, почему это называлось занятиями. Меньше всего это было похоже на занятия в обычном понимании этого слова. Проводились они довольно часто, иногда почти каждый день перед первой трапезой и длились от 30 минут до двух часов. Потом сестры начинали есть остывшую еду, переваривая услышанное. Иногда Матушка читала что-нибудь душеполезное из афонских отцов, как правило про послушание своему наставнику и отсечение своей воли, или наставления о жизни в общежительном монастыре, но это редко. В основном почему-то эти занятия больше были похожи на разборки, где сначала Матушка, а потом уже и все сестры вместе ругали какую-нибудь сестру, в чем либо провинившуюся. Провиниться можно было не только делом, но и помыслом, и взглядом или просто оказаться у Матушки на пути не в то время и не в том месте. Каждый в это время сидел и с облегчением думал, что сегодня ругают и позорят не его, а соседа, значит пронесло. Причем если сестру ругали, она не должна была ничего говорить в свое оправдание, это расценивалось как дерзость Матушке и могло только сильнее ее разозлить. А уж если Матушка начинала злиться, что бывало довольно часто, она уже не могла себя удержать, характера она была очень вспыльчивого. Перейдя на крик, она могла кричать и час и два подряд, в зависимости от того, как сильно было ее негодование. Разозлить Матушку было очень страшно. Лучше было молча потерпеть поток оскорблений, а потом попросить у всех прощения с земным поклоном. Особенно на занятиях обычно доставалось «мамам» за их халатность, лень и неблагодарность.
Если виноватой сестры на тот момент не оказывалось, Матушка начинала выговаривать нам всем за нерадение, непослушание, лень и т. д. Причем она использовала в этом случае интересный прием: говорила не Вы, а Мы. То есть как-бы и себя и всех имея в виду, но как-то от этого было не легче. Ругала она всех сестер, кого-то чаще, кого-то реже, никто не мог позволить себе расслабиться и успокоиться, делалось это больше для профилактики, чтобы держать нас всех в состоянии тревоги и страха. Матушка проводила эти занятия так часто, как могла, иногда каждый день. Как правило, все проходило по одному и тому же сценарию: Матушка поднимала сестру из-за стола. Она должна была стоять одна перед всем собранием. Матушка указывала ей на ее вину, как правило описывая ее поступки в каком-то позорно-нелепом виде. Она не обличала ее с любовью, как пишут святые отцы в книжках, она позорила ее перед всеми, высмеивала, издевалась. Часто сестра оказывалась просто жертвой навета или чьей-либо кляузы, но это ни для кого не имело значения. Потом особо «верные» Матушке сестры, как правило из монахинь, но были и особенно желавшие отличиться послушницы, по-очереди должны были что-то добавить к обвинению. Этот прием называется «принцип группового давления», если по-научному, такое часто используют в сектах. Все против одного, потом все против другого. И так далее. В конце жертва раздавленная и морально уничтоженная просит у всех прощения и кладет земной поклон. Многие не выдерживали и плакали, но это как-правило были новоначальные, те кому это все было в новинку. Сестры, прожившие в монастыре много лет, относились к этому как к чему-то само собой разумеющемуся, попросту привыкли.
Идея проведения занятий была взята, как и многое другое, у общежительных афонских монастырей. Мы иногда слушали на трапезе записи занятий, которые проводил со своей братией игумен Ватопедского монастыря Ефрем. Но это было совсем другое. Он никого никогда не ругал и не оскорблял, никогда не кричал, ни к кому ни разу не обращался конкретно. Он старался вдохновить своих монахов на подвиги, рассказывал им истории из жизни афонских отцов, делился мудростью и любовью, показывал пример смирения на себе, а не «смирял» других. А после наших занятий мы все уходили подавленные и напуганные, потому что их смыслом как раз и было напугать и подавить, как я потом поняла, эти два приема Матушка игумения Николая использовала чаще всего.
Вечером того же дня, после чая, к нам в паломню пришла незнакомая сестра и проводила меня бабушку Елену Петушкову в сестринский корпус. Для нас освободили 2 кельи на втором этаже «схимнического» корпуса. Одну из этих келий, ту, что слева, занимала до этого как раз м.Евфросия, я видела, как она с вещами, как обычно недовольная всем и вся, спускалась вниз, бормоча что-то под нос. Нетрудно догадаться, Матушка давно хотела послать ее в Рождествено, там были нужны рабочие руки, а тут еще понадобилась свободная келья. Туда и поселили Елену Петушкову. Весь этот спектакль на трапезе был как раз для этого, но и, конечно, для устрашения остальных. Но тогда я не придала этому значения, просто так совпало и все. Я вообще ничего не видела плохого ни в этих занятиях, ни во многом другом, а, если и видела, старалась думать, что я просто еще много не понимаю в монашеской жизни.
Моя келья была маленькая, как коробка. В этом корпусе были все такие: узкая деревянная кровать, занимающая всю правую стену, напротив - маленький старый письменный стол, ободранный стул и тумбочка. Всю стену напротив двери занимало окно. Шкаф и полка для обуви — в коридоре. Но я была счастлива, что теперь у меня есть отдельная келья, где я могу побыть одна, пусть даже короткое время отдыха, а ночью никто не будет храпеть рядом, как это было в паломне. До меня в этой келье проживала монахиня Матрона, она как раз переносила свои вещи в Троицкий корпус, куда ее перевели. Троицкий корпус был самым новым, кельи там были просторные, и мать Матрона радостно бегала туда-сюда, хихикая от удовольствия. Она вообще показалась мне очень милой и какой-то уютной. Маленькая, круглая, постоянно улыбающаяся. Я помогала ей упаковать ее вещи. Но поговорить с ней тоже не удалось: «После чая Матушка не благословила разговаривать». И также весело улыбаясь понесла очередную коробку. М.Матрона прожила в Троицком не долго, потом она просто куда-то исчезла. Позже, три года спустя, когда я приехала в Рождествено, я ее там встретила. Это была какая-то другая м.Матрона: сильно располневшая, какая-то отекшая, заторможенная. Она с трудом исполняла даже самые простые послушания. Иногда она подолгу просто стояла в темной кладовке и смотрела в одну точку, как статуя, не всегда даже вовремя реагируя на тех, кто ее за этим занятием заставал. Как мне сказал кто-то из сестер:
- Крыша поехала. Началась паранойя, приступы. Шизофрения. Она уже давно на таблетках сидит, Матушка благословила.
-Надо же, - подумала я, - когда у нее успела так съехать крыша?
Приближалась Пасха, и весь монастырь гудел день и ночь, все готовились. В просфорне круглосуточно пекли куличи, огромное количество куличей разного размера и формы. В храме все начищалось до блеска, территория монастыря, корпуса и трапезные мыли и украшали. Дети в гостевой трапезной целыми днями репетировали театральную постановку «Золушка» и отдельные музыкальные номера. Я трудилась по-прежнему на гостевой трапезной. Мы стирали, гладили и одевали на стулья белые чехлы с бордовыми бантами, которые нужно было потом подкалывать иголками. Каждый стул, а их было больше сотни мы наряжали в белоснежный выглаженный и накрахмаленный чехол с бантом на спинке.
Поскольку я уже была послушницей, мне требовалась специальная одежда, чтобы ходить в храм: черные юбка, блузка и платок. Я приехала в длинной черной шерстяной юбке, которая была у меня единственной для этого случая, серой рубашке и черном платке, который скорее был маленькой косынкой, чем платком. В храм меня в таком виде пускать было нельзя, и меня отвели в рухольную, монастырский склад всего, что могло понадобиться насельнице. Там не оказалось ничего подходящего для меня. Одежда была только та, которую кто-нибудь пожертвовал, специально ничего не покупалось. Нашлась какая-то синтетическая блузка черного цвета с выбитыми цветастыми узорами, старая, вся в катышках, и ужасно некрасивая. На ноги — вместо моих серых кед — только поношенные мужские черные туфли с длинными квадратными носами 44 размера. Платка не было никакого. Ладно, мы же монахи, нам все можно, подумала я. В этом наряде я ходила и на послушания, и в храм. Странно было чувствовать себя одновременно и чучелом огородным и настоящим нестяжательным монахом, которому нет никакого дела до внешнего вида.
И вот наконец Пасха! Для было так символично, что я приехала в монастырь именно накануне такого великого праздника, самого большого для всех христиан. Служба ожидалась ночная, как и положено по уставу. И тут в самый неподходящий момент у меня начались месячные. Ерунда конечно, но как я узнала от одной послушницы, в таком «нечистом виде» в храм заходить нельзя. Вот это да. Я о таком слышала впервые. Ну ладно, причащаться нельзя, но даже нельзя присутствовать на службе! Такие порядки были только здесь. Здесь эти «нечистые» сестры вместо службы отправлялись на кухню, готовили трапезу, пока остальные молятся. Потом, правда, я узнала, что касается это правило не всех. Особо голосистым клиросным сестрам даже в таком виде можно и даже нужно было петь в храме, их на кухню на прогоняли. Также это не касалось благочинной, ибо она всегда была с Матушкой в храме независимо от чистоты или нечистоты. Иногда по «матушкиным» праздникам Матушка разрешала «нечистым» тоже пойти в храм, если на кухне на тот момент не было работы. В общем с этой «нечистотой» было все неоднозначно. Я решила никому не говорить об этом недоразумении, мне очень хотелось быть на богослужении. И я пошла в храм. До этого я там почти не была, все время мы работали и готовились к празднику. Для меня было неожиданностью, что сестры молятся не на первом этаже со всеми прихожанами, а на втором, где совсем ничего не было видно. Из динамиков мы слышали возгласы и пение, а видеть ничего не могли. К парапету балкона подходить было нельзя, наверное потому, что нелепо смотрелись бы монахини, перегнувшиеся через парапет и пялящиеся на людей внизу. Меня это жутко расстроило. Это хуже, чем даже смотреть службу по телевизору, это как слушать ее по радио. Но и к этому привыкаешь.