Ознакомительная версия.
В конце того же предисловия мы читаем следующие строки:
"Вопрос о франко-русских симпатиях и галломании, как мы сказали выше, довольно спутан, и давно настала пора попытаться воздать suum cuique2, разграничить и разъединить элементы этой путаницы. Появившаяся недавно в газете "Figaro" нелепая статейка под громким заглавием "Les theories de Katkoff" дает нам, между десятками подобных произведений французской прессы, повод попытаться разобраться в этом запутанном материале...
Пишущий эти строки послал редактору "Figaro" следующее письмо (с некоторыми дополнениями), которое печатается in extenso, так как, разумеется, оно никогда не появится в газете, куда оно послано".
В самом французском тексте, назначенном для газеты "Фигаро", в начале на стр. 8, мы находим такое замечание:
"Вот уже скоро два года как французы и русские жмут друг другу руки так, что только кости трещат; и недавно еще, в день вашего (французского) национального праздника (увы! этот праздник был не что иное, как годовщина взятия Бастилии), многие дома в Париже были украшены русскими флагами; итак, мы друзья, не правда ли? Друзья искренние, нежные, преданные"...
Под конец статьи, на стр. 27, 32 и 34, мы видим вот что:
"Итак мы слово за словом дошли наконец до значения и цели нашего с вами союза — во время войны... Войны — с кем? — спрашиваю я! — Где неприятель? С Германией, конечно... (отвечаете вы). Германия — враг общий и несомненный. — Гм! Германия России несомненный враг? Так ли это? Кто вам сказал это?
"Катков, Катков сказал, le grand Katkoff!" Да, этот вопрос мог бы стать предметом серьезного и глубокого анализа, под конец которого пришлось бы, пожалуй, сказать только "est modus in rebus"... Но не будем спорить с Катковым и допустим, что это вполне справедливо. Положим, Германия нам несомненный враг, и вот настал час обнажения меча... "В Берлин!" Прекрасно; но я еще раз повторяю: при чем же в случае подобного столкновения России с Германией союз наш с Францией? Россия и Франция отделены друг от друга огромным пространством; каждый из нас может жить особо и независимо; не будет даже и при одновременной борьбе ни братства по оружию, ни общих полей битв, политых совместно кровью союзников; ни знамен, в одно время почерневших от дыма тех же самых пушек. Мы не пойдем просить у французов помочь нам ружьями и другими военными запасами; и французы не станут у нас всего этого просить. Какая же цель этого единения с Францией? Когда Франция найдет минуту удобной и армию свою достаточно сильной и мужественной, чтобы напасть на Германию, — кто помешает ей это сделать? И Россия с своей стороны вольна воспользоваться этой же минутой для нападения на предполагаемого врага с своей стороны... Если бы случилось России прежде напасть, Франция то же самое может сделать с своей стороны, ибо неприятель, атакуемый с двух сторон, неизбежно слабее. Каждый за себя, а Бог за всех!
Итак, где же выгоды, в чем же приманка для подобного союза, раз уже действительные симпатии между обеими нациями и между двумя правительствами более чем сомнительны?"
В заключение автор брошюры обращается к "Фигаро" со следующими четырьмя откровенными, ясными и основательными пунктами:
1) Симпатии между русскими и французами за последние 25—30 лет значительно охладели.
2) Мысль о союзе с нынешней Францией принадлежит безусловно к области политического оппортунизма и ничуть не основана на взаимной симпатии двух наций.
3) Покойный Катков хотя действительно и склонялся к подобному союзу, но взгляды его на современную Францию не рознились ничем от взгляда на нее всех благомыслящих русских.
4) Этот взгляд или эта оценка благомыслящей России не слишком-то благоприятна для республиканской Франции.
Наиболее важным я считаю для нас, русских граждан, во всем этом деле не вопрос о союзе, а вопрос о сочувствиях, а вследствие сочувствий и о влиянии на нас французского духа. Союз сам по себе еще не опасен и при некоторых условиях может быть и очень выгоден.
Нередко противники влияют больше союзников. Немцы и англичане, союзники наши во времена Наполеона I, не имели ни малейшего заметного влияния на наше общество, а общие неприятели — французы
— в то время влияли умственно на всех
— меньше всего на англичан, конечно, больше всего на нас, вследствие нашей подлой и до сих пор еще неисцелимой подражательности.
Вот что важно: не любить, не восхищаться, не подражать, а содействовать из временных государственных расчетов можно всякому; мы удачно содействовали северянам Америки в борьбе их против более близких, пожалуй, к нам по помещичьему строю жизни южан; но при этом особого и заметного влияния промышленный и свирепо-буржуазный дух американского Севера на нас, слава Богу, не имел.
Я знаю, что кн. Голицын прав, замечая довольно уже давнее и благодетельное для нашего развития охлаждение к французским либерально-эгалитарным идеалам. Он говорит, что сочувствовать у нас республиканской Франции могут только те публицисты, которых Катков называл: "мошенники пера и разбойники печати". Правда; но у этих публицистов разве мало еще и теперь читателей и подписчиков? Интересно бы было справиться, напр., хоть в цензурном ведомстве или на почте, сколько подписчиков у подобного духа периодических изданий?
Я думаю, что сумма всех подписчиков на эти русские по языку и отчасти и по заглавиям своим, но не русские по духу органы печати выйдет и теперь не малая, а очень большая.
Не скоро мы с этим справимся. Надо еще долго и неустанно бороться, и бороться всячески, и принуждением, и убеждением, чтобы вытравить в умах самих читателей этот дух.
О русских современных читателях мне и прежде не раз случалось говорить, что я верю больше в их бестолковость и легкомыслие, чем в их сознательную злонамеренность.
Как один живой пример из сотни других, расскажу про одну встречу мою с богатым купцом в глухом уездном городе, лет десять тому назад. Я покупал что-то в лавке, когда в нее вошел пожилой и солидного вида человек, одетый по-европейски довольно щеголевато; вошел, поздоровался с хозяином и, как свой человек, сел и стал разговаривать. Не помню как разговор коснулся газет, и он начал восхищаться "Голосом", объявив, что это единственная газета, которая говорит правду, и поэтому он только ее и читает. Я возражал ему кой-что и, приняв его за очень либерального помещика, желающего конституции, ушел из лавки прежде его. В тот же день я навел о нем справки; мне сказали, что это не помещик, а купец, и, смеясь, прибавили, что он сам не знает, почему любит "Голос"; на деле он человек религиозный, содержит посты, празднует церковные праздники, жертвует на храмы, а в Царские дни один из первых всегда освещает дом свой плошками...
Для того чтобы судить правильно многих и многих из наших читателей, самое лучшее средство — это вспоминать почаще то, что сказал гр. Лев Ник. Толстой про князя Степана Аркадьевича Облонского в первой части "Анны Карениной".
"Степан Аркадьевич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял только тогда, когда большинство изменяло их, или лучше сказать — не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись.
Степан Аркадьевич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука и брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь шляпу. Если и была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не от того, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни.
Либеральная партия говорила, что в России все дурно, и действительно, у Степана Аркадьевича долгов было много, а денег решительно недоставало. Либеральная партия говорила, что брак есть отжившее учреждение и что необходимо перестроить его, и действительно, семейная жизнь доставила мало удовольствия Степану Аркадьевичу и принуждала его лгать и притворяться, что было так противно его натуре. Либеральная партия говорила, или лучше подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьевич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было весело.
Ознакомительная версия.