Религиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого действительного убожества. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа.
Упразднение религии, как иллюзорного счастья народа, есть требование его действительного счастья. Требование отказа от иллюзий о своем положении есть требование отказа от такого положения, которое нуждается в иллюзиях. Критика религии есть, следовательно, в зародыше критика той юдоли плача, священным ореолом которой является религия.
Критика сбросила с цепей украшавшие их фальшивые цветы — не для того, чтобы человечество продолжало носить эти цепи в их форме, лишенной всякой радости и всякого наслаждения, а для того, чтобы оно сбросило цепи и протянуло руку за живым цветком.[1]
Как видим, дело тут не в искажении цитаты, а в довольно грубой попытке представить в ложном свете философские аргументы против религии. Тех, кто до сих пор верил рассказам священников, имамов и раввинов о том, что думают неверующие, в моей книге ждет еще немало сюрпризов. Возможно, они научатся сомневаться в том, что им говорят, — научатся не принимать услышанное «на веру». В чем, собственно, и заключается решение проблемы.
Маркс и Фрейд, надо признать, не были ни врачами, ни представителями точных наук. Лучше воспринимать их как великих, хотя и часто заблуждавшихся эссеистов с прекрасным воображением. Иными словами, когда картина мира меняется, я не считаю зазорным критиковать свои былые заблуждения. И я принимаю то, что некоторые противоречия останутся противоречиями, некоторые проблемы окажутся не по силам коре больших полушарий млекопитающего под названием «человек», а некоторые вещи просто непознаваемы. И конечность, и бесконечность вселенной, если они когда-нибудь будут доказаны, для меня одинаково непредставимы. Я встречал немало людей гораздо мудрее и умнее себя, но не знаю никого, чьей мудрости или интеллекта в этом вопросе оказалось бы достаточно.
Таким образом, самый умеренный аргумент против религии одновременно и самый радикальный, и самый обезоруживающий: религия — человеческое изобретение. Ее изобретатели не могут договориться даже о том, что же на самом деле сказали или сделали их спасители, пророки и гуру. И уж тем менее способны они объяснить нам «значение» позднейших открытий, которые поначалу тормозились или проклинались их религиями. Однако послушайте современных верующих: они по-прежнему знают! Да не просто знают, а знают все. Не просто знают, что бог существует, что он создал и держит под контролем все на свете, но знают, чего «он» хочет от нас, включая наш рацион, ритуалы и взгляды на секс. Иными словами, в необозримой, запутанной дискуссии, благодаря которой мы узнаем все больше и больше о все меньшем и меньшем, при этом робко надеясь на постепенное просветление, есть сторона, которая сама состоит из враждующих групп, но имеет наглость утверждать, что вся необходимая информация у нас уже есть. Одного такого сочетания клинической глупости с гордыней вполне достаточно, чтобы исключить «веру» из обсуждения. Тот, кто претендует на божественную истину в последней инстанции, болен детской болезнью вида гомо сапиенс. Прощание с детством может быть долгим, но оно уже началось и, как всякие проводы, затягивать его не следует.
По мне едва ли скажешь, что я придерживаюсь таких взглядов. Я, пожалуй, чаще засиживался допоздна с верующими друзьями, чем с любыми другими. (Друзья эти часто называют меня «ищущим человеком», что, конечно, раздражает. Даже если я «ищущий человек», ищу я совсем не то, что они думают.) Если бы я вернулся в Девон, где лежит в забытой могиле миссис Уоттс, я бы непременно присел помолчать в уголке какой-нибудь кельтской или саксонской церквушки. (Стихотворение Филипа Ларкина «В церкви» прекрасно передает мои чувства.) Когда я писал книгу о Джордже Оруэлле — человеке, который был бы моим героем, будь у меня герои, — меня огорчила черствость, с которой он говорит о сожжении церквей в Каталонии в 1936 году. Задолго до торжества монотеизма Софокл показал, что отвращение Антигоны к святотатству — свидетельство человечности. Пусть правоверные сами жгут друг другу церкви, мечети и синагоги. За ними дело не станет. А я разуваюсь, когда вхожу в мечеть. Я покрываю голову, когда иду в синагогу. Как-то раз в Индии я даже соблюдал правила ашрама, хотя это и было для меня настоящим испытанием. Мои родители не навязывали мне никакой религии. Наверное, мне повезло, что у отца не было особо теплых воспоминаний о его строгом баптистско-кальвинистском воспитании, а мать (отчасти ради меня) предпочла ассимиляцию своему иудейскому наследию. Моего знакомства со всеми человеческими верованиями хватит с лихвой, чтобы всегда и везде оставаться неверным, но все же мой атеизм имеет протестантский привкус. Когда я впервые не согласился с религией, я не согласился с дивной литургией на стихи из Библии короля Якова и молитвенника Кранмера (современная англиканская церковь в приступе кретинизма отказалась от них). Мой отец похоронен в часовне с видом на Портсмут — в той самой, где накануне высадки в Нормандии молился о победе генерал Эйзенхауэр. В день похорон отца я говорил с кафедры часовни. Я выбрал отрывок из послания Савла Тарсянина (впоследствии названного «святым Павлом») Филиппийцам (глава 4, стих 8):
Наконец, братия мои, что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте.[2]
Я выбрал это наставление за его недосказанность, которая не отпускает меня и будет со мной в последний час, за его в целом светский характер и за то, что оно так выделяется на безжизненном фоне проклятий, стенаний, вздора и угроз, которые его окружают.
Спор с религией — источник и основа всех споров, потому что в нем начало (но не конец) философии, науки, истории и познания человеческой природы.
В нем же начало (но отнюдь не конец) всей полемики о добродетели и справедливости. Религия неискоренима именно потому, что наша эволюция продолжается. Религия не отомрет, пока мы не перестанем бояться смерти, темноты, неизвестности и друг друга. Поэтому я не стал бы запрещать ее, даже если бы мог. Какое великодушие, скажете вы. Но подумайте: будут ли правоверные столь же снисходительны ко мне? Я задаю этот вопрос, потому что между мной и моими верующими друзьями есть одно существенное отличие, и настоящим друзьям хватает честности признать его. Я не прочь ходить на бар-мицвы их детей, восхищаться их готическими соборами, «уважать» их веру в то, что Коран был надиктован (пускай исключительно по-арабски) неграмотному торговцу, и интересоваться воззрениями виккан, индуистов и джайнов. Более того, я буду делать это, даже не настаивая на том, чтобы они, в порядке ответной любезности, не мешали жить мне. Религия, увы, не способна на такую любезность. Пока я пишу эти слова, пока вы их читаете, правоверные изобретают новые способы уничтожить и меня, и вас, и добытые тяжким трудом достижения человеческой цивилизации, о которых я здесь говорил. Религия отравляет все, к чему прикасается.
Глава вторая
Религия убивает
Его отвращение к религии в общеупотребительном смысле сего слова было сродни отвращению Лукреция: он питал к ней чувства, какие надлежит испытывать не просто к заблуждению, но к великому злу. Он видел в ней величайшего врага нравственности. Во-первых, полагал он, религия провозглашает фальшивые доблести — веру в догмы, набожность и церемонии, не служащие благу человечества, — и насаждает их вместо подлинных добродетелей. Хуже того, она полностью выхолащивает мерило нравственности, отождествляя его с исполнением воли существа, каковое хотя и осыпает всеми выраженьями подобострастия, но на самом деле рисует совершенным чудовищем.
Джон Стюарт Милль о своем отце в «Автобиографии»
Tantum religio potuit suadere malorum.[3]
Тит Лукреций Кар. О природе вещей
Представьте, что вы способны на интеллектуальный кульбит, который никак не дается мне. Представьте, иными словами, что вы способны вообразить бесконечно благого и всемогущего творца, который вас придумал, создал, поместил в приготовленный для вас мир, и теперь следит за вами и думает о вас, даже когда вы спите. Далее, представьте, что при условии соблюдения правил и заповедей, которые он вам заботливо предписал, вы заслужите вечное блаженство и покой. Не скажу, что вера в такое вызывает у меня зависть (на мой взгляд, она слишком похожа на тоску по вечной диктатуре), но меня гложет искреннее любопытство. Почему эта вера не приносит счастья тем, кто ее исповедует? Разве они не считают себя обладателями чудесного секрета, за который, как за спасительную соломинку, можно уцепиться даже в самую трудную минуту?