Кто сможет превзойти Льюиса во всех трех отношениях? Какой христианин может сделать христианство морально более убедительным, образно более волнующим и рационально более убедительным? Наличие множества струн на его скрипке только улучшает звучание каждой в отдельности. Профессиональное проповедничество, к примеру, почти всегда плохое проповедничество. И благодаря непрофессионализму Льюиса, разностороннему его высочайшему мастерству, он — один из немногих религиозных писателей, которых читают и малообразованные слои, и интеллектуалы, поэты и философы, консерваторы и либералы, католики и протестанты, христиане и нехристиане. Хотя многие общаются с более обширной аудиторией, далеко не все имеют дело с аудиторией настолько разнообразной.
Современный человеческий кризис — и с этим, кажется, согласны все — кризис дезинтеграции, отчуждения. Собственное человеческое бытие расколото, оторвано от своих источников и центра, разум отчужден от сердца, естественные науки от гуманитарных, аналитическая философия от экзистенциальной (мореплаватели пересекли пролив и забыли забрать свои корабли), производя на свет все больше и больше людей-компьютеров или психоделоманьяков. Романтичесикй рационализм Льюиса показывает, что два ментальных полушария могут сосуществовать счастливо и плодотворно в одном человеке и одной философии.
Убежден: сам Льюис настаивал бы на том, что его важнейшее и единственное достижение менее всего оригинально: он заново представил «просто христианство» эпохе, которая так рьяно взялась за постройку современного христианства, что, кажется, почувствовала скуку уже при закладке фундамента. В эпоху религиозных коктейлей Льюис принимает свой напиток неразбавленным: он против смеси «христианство на водичке». В эпоху религиозных пионеров и пограничных христиан Льюис — наиболее интеллигентный и одаренный воображением хранитель фасада дома и лучшее опровержение насмешливого утверждения, будто бы христианин двадцатого века может быть или честным, или интеллигентным, или ортодоксальным, или даже сочетать в себе любые два из этих трех качеств, но никогда не объединяет в себе все три.
Льюис определенно не является Аквином двадцатого века. Не будучи ни профессиональным философом, ни профессиональным теологом, он не предлагает ни новой философии, ни новой теологии. Но он более чем добился той скромной цели, которую поставил перед собой. Он «делает свое дело» — то дело, которое обычно делается только второ- и третьесортными писателями (и, что более важно, второ- и третьесортными мыслителями). Это важное дело, поскольку он говорит с интеллигентными слоями, а не со скучными учеными, занятыми поисками оригинальности. Его популярность среди ученых учреждений минимальна в эпоху, требующую прежде всего оригинальность. Он не может сравниться в радикальной оригинальности с движениями типа христианства смерти Господней или марксистского христианства. Интересуются, однако, могли бы эти движения увидеть дневной свет, если бы их авторы «увидели свет», то есть узнали льюисовское «просто христианство», вместо «христианство-и-вода» или «христианство-и-огонь», против которых они выступают.
Подобно Керкьегору, Льюис кажется многим новатором тем, что отличается от эпохи. И так же, как в случае с Керкьегором, льюисовское отличие от своего времени обычно неверно понимается благожелательно настроенными умами эпохи, которые хотят сказать ему единственный известный им комплимент, обычно неверно понимают льюисовское отличие от нее. Он наполовину серьезен, когда говорит: «Все, что я делаю, — это вспоминаю, как могу, что моя мама, бывало, говорила мне на этот счет, восполняю это несколькими моими собственными сходными мыслями и, таким образом, создаю то, что было бы строгой ортодоксией в 1900-х годах, и это кажется им возмутительно авангардной чепухой».
Однако подлинная оригинальность Льюиса не может быть скрыта, даже если он отрицает ее. Важнейший парадокс: человек, который так последовательно отрицает оригинальность, должен быть так же последовательно высоко оценен за нее. Этот факт, взятый вместе с другим, соотносящимся с ним, что христианские писатели, стремящиеся быть оригинальными наиболее отчаянно, добиваются успеха меньше всего, пишут чрезвычайно скучные книги и создают перепевки Канта, Гегеля, Маркса, Фрейда или Тейлора, — выявляет нечто не просто о Льюсе, но так же и об оригинальности. Снова цитируем собственное льюисовское утверждение:
Ни один человек, который беспокоится об оригинальности, никогда не будет оригинальным, тогда как если Вы просто стараетесь говорить правду (не обращая внимания на мелочи, как об этом часто говорилось прежде), в девяти случаях из десяти вы станете оригинальным, даже не заметив этого. Этот принцип проходит насквозь через всю нашу жизнь, от начала до конца. Отбросьте свое «я», и Вы найдете свое подлинную сущность. («Просто христианство»)
Я обнаружил, что большинство читателей, не любящих Льюиса, не любят его с неистовой силой. Они находят его утомительным, анархичным, даже нестерпимым. Когда основания для подобной неприязни анализируются, обычно они сводятся к одной из следующих:
1) «он слишком рационалистичен» (то есть, он выдвигает неудобные требования к тому, на чем, как мы осмеливаемся утверждать, основываются наши мысли;
2) «он слишком романтичен, слишком сентиментален» (то есть, когда его выражение чувства не сентиментально, критик должен предпочитать или сентиментальное выражение, или несентиментальное осознание, или никаких чувств вообще);
3) «он слишком фантастичен» (то есть, слишком богат воображением для меня, всегда знающего границы реальности);
4) «он слишком моралистичен» (то есть, я не могу принять его суровую суть, когда существует такое изобилие привлекательных оправданий);
или 5) «он слишком религиозен». Это последнее можно назвать только конечным несогласием сразу же, как только становится ясно, что Льюис не "религиозен", но "благочестив". Еще раз Керкъегор предлагает параллель со своим представлением об "оскорблении": те, кто следовали за Великим Нарушителем наиболее близко, всегда были ближе всего к его священной непопулярности. Яростное сопротивление, которое Льюис вызвал в критиках, подобных Кэтлин Нотт, точно такое, какое мы ожидали бы, если бы «простое христианство» пришло в постхристианскую Англию.
Более действенной критикой я полагаю то, что Льюис — жертва своей многосторонности. Многосторонний человек несет риск отсутствия единства, тогда как никто не мог бы сказать, что у Льюиса не было принципа единства или что этот христианский центр не связан со многими его сторонами (многие думают: слишком тесно связан, а его работа слишком дидактична), кто-то мог бы сказать, что стороны не связаны друг с другом, что Льюис никогда полностью не разрешил свою юношескую дилемму между рационализмом и романтизмом. Каждая из этих двух сил в нем настолько сильна, что нужен был бы гигант, чтобы сплавить их, а Льюис — эльф, но не гигант. Хотя его рациональная апологетика не испытывает недостатка в воображении, а его полные воображения повести не испытывают недостатка в рационализме, однако эти два элемента не сплавлены полностью во что-то среднее. Даже его огромное воображение полностью не преодолевает абстрактный априоризм его апологетики, и даже его рациональность не преодолевает полностью удаленность от обычной жизни его повестей. Хотя он не испытывает недостатка в человеческой симпатии, его разум испытывает, так что Остин Фаррер должен сказать о «Проблеме страдания»: «Когда мы видим, как хороший человек под воздействием страдания идет к пропасти, мы наблюдаем не нехватку моральной дисциплины, которая должна была бы вступить в силу, мы являемся очевидцами наступления смерти». Важно, что его воображение нуждается в вымышленном выходе: возможно, это указывает на то, что он никогда так полностью и не разрешил свою предхристианскую дилемму («почти все, что я любил, я считал вымышленным; почти все, в реальность чего я верил, я видел жестоким и бессмысленным»)?
Эта критика непосредственно предполагает другое: не означает ли тот факт, что его фантазия вымышленна, нежизнеспособность его образного взгляда на мир в этом реальном мире? Эльдилы неуместны по отношению к забастовкам на метро и справедливым законам об обеспечении жилищем, однако намного более интересны.
Трудно представить себе, что обитатели гарлемских трущоб «родственны» Льюису (хотя для кого это плохо: для Льюиса, или для Гарлема — другой вопрос). Льюис рассказывает нам, как жить в его вымышленных мирах, в средневековом мире, и даже в любом мире («просто христианской» этики), но не тому, как жить в этом мире. Он не предлагает христианской социологии, политики или экономики.