– Услышал же Господь мои молитвы, увидел мои слезы, прислал же Вас сюда, – встретил меня такими словами заведывающий подворьем, – спасайте Владыку, погубят его здесь...
– Кто, – спросил я, – расскажите мне...
– Обижают Владыку, ох как горько обижают, а помощи ниоткуда. Поверите ли, что даже рубаху съели насекомые и, если бы я не доглядел, да не дал своей рубахи, то... – и добрый иеромонах залился слезами. Каждый день пьянство, чуть ни драки и все это под дверью Владыки, все церковные доходы берут себе в карман, представляют неверные счета, грабят, обманывают... А что может сделать Владыка, коли ни на кого опереться не может! Один-то "делопроизводитель" чего стоит...
– Что же епископ Макарий Владикавказский[4] не поможет? – спросил я.
– От него вся беда и идет. Раньше он был викарием митрополита Питирима, когда Владыка был архиепископом Владикавказским, ну а теперь, когда митрополит под его начало попал, известное дело, что получается... Начальником себя держит, от митрополита получает бумаги за подписью "нижайший послушник", так и смотрит на него как на послушника...
Из дальнейшего выяснились такие ужасные подробности жизни митрополита, не имевшего средств даже на пропитание и жившего буквально подаяниями прихожан, что я лично готов был видеть в факте моего приезда в Пятигорск выражение промыслительных путей Божиих. Не было не только хлеба, но и дров для отопления подворья, и Владыка мучился и от голода и от холода, живя в подворьи, как в вертепе разбойников.
Митрополиту уже успели доложить о моем приезде, и несколько мгновений спустя дверь в смежную комнату раскрылась и на пороге появился Владыка. Действительно, без слез нельзя было смотреть на него.
Вместо подрясника на нем было старое, поношенное драповое пальто, надетое поверх пиджака, все это с чужого плеча, лицо отражало глубокое страдание, безысходное горе, растерянность, беспомощность... И тем не менее, митрополит старался бодриться, скрыть ту действительность, какую, конечно, нельзя было скрыть и какая была слишком безжалостна к нему.
– Вот, нашлись добрые люди, какие подарили мне, один пальто, оно еще совсем хорошее, а другой старенький пиджак... Все же не мерзну в них, а ряску берегу, одна только у меня осталась...
Владыка искренне, по-детски, обрадовался моему приезду и после первых приветствий рассказал мне о всех пережитых им ужасах, добавляя всякий раз: "Если бы не моя мамочка, покойница, которая часто приходила ко мне во сне и успокаивала меня, прося чтобы я не боялся, то я бы и не пережил всего, что свалилось на мою голову".
– Когда совесть спокойна, – продолжал митрополит, – тогда ничего не страшно. Хотя я и по природе всегда был робким человеком, а злые люди сделали меня еще боязливее, хотя я и знал, что меня травили все, кто только мог и хотел, но в первые моменты революции я даже не допускал мысли, что надо мной могут так жестоко, так обидно надругаться, и оставался в покоях Александро-Невской Лавры, не принимая никаких мер к самозащите. Да и какие я мог принимать меры! Мне казалось, что мы все же жили в культурном государстве и что самые нелепые и дикие выходки Керенского будут выливаться в допустимую форму. Но скоро мне пришлось убедиться, что Керенский сам был игрушкой в руках озверевшей толпы и что все его действия были в сущности продиктованы страхом пред этой толпой, желанием угодить ей в целях самозащиты. Он взялся за власть, не имея даже азбучного представления о том, как управлять ею, а при этих условиях ведь можно было ожидать всего. Чуть ли не в первый день революции, 27 или 28 февраля, в мои покои ворвалась пьяная толпа солдат и объявила, что должна обыскать мои помещения, чтобы удостовериться, нет ли там оружия. Это у митрополита-то! – сказал Владыка улыбнувшись. – Повторяя заученные фразы, солдаты даже не разбирались в том, насколько такое задание было уместно в отношении митрополита, не могущего иметь в своих покоях никакого оружия. Обыскав все помещение, перерыв вещи и, может быть, унеся с собой какие-либо ценности, солдаты ушли, а на смену им вскоре пришли другие, с тем чтобы арестовать меня и увезти, по приказу Керенского, в Думу. Меня грубо схватили, усадили в автомобиль и повезли по Невскому проспекту среди разъяренной толпы, готовой каждую минуту растерзать меня. Что я пережил, одному только Богу известно... Толпа была так велика, что автомобиль едва двигался. Толпа бушевала, слышались выстрелы... В этот момент один из преступников вскочил на подножку автомобиля и, схватив меня за рукав рясы, силился вытащить меня из автомобиля. Между ним и сопровождавшим меня конвоем завязалась борьба, и неизвестно, чем бы она кончилась, если бы преступник не был сражен пулей, попавшей ему в рот и замертво не свалился на мостовую. Шофер воспользовался минутным замешательством толпы и как стрела помчался вперед, сворачивая то вправо, то влево, пока не доставил меня в Думу. Там меня встретил Керенский, который продержал меня в положении арестованного 4 часа в Думе, после чего объявил, что я должен уехать из Петербурга и что он предоставляет мне свободу выбора места.
Как я вернулся обратно в Лавру, почему остался жить, а не сделался жертвой обезумевшей толпы, какая с каждым днем становилась все более страшной, я не знаю и, слава Богу, не помню уже подробностей пережитого кошмара. Знаю лишь, что по возвращении из Думы я уничтожил все свои драгоценные бумаги, письма моей дорогой мамочки, письма Государя и Императрицы, Высочайшие грамоты и рескрипты и многие другие ценности. Все было слишком дорого для того, чтобы я мог покидать их на неизвестное, а хранить у себя я боялся... Наскоро собравшись, я в первых числах марта 1917 года и приехал сюда, где вот и живу, по милости Божией, – закончил митрополит, умолчав о тех ужасах, какие были пережиты им в 1918 году, когда в Пятигорске владычествовали большевики, расстрелявшие несколько сот мирных жителей, в том числе бывшего министра юстиции Н.Добровольского, генерала Радко-Дмитриева, князей Шаховских, Урусовых и других.
Об этом мне сообщил заведывающий подворьем иеромонах, подчеркнувший, что если Пятигорск не был окончательно вырезан большевиками, то обязан только молитвенному заступлению митрополита Питирима.
Что у нас творилось здесь, так и вообразить себе невозможно, – рассказывал иеромонах. – Не было дома, не забрызганного кровью, которая так и лилась ручьями по улицам. Хватали каждого прохожего на улицах и тут же расстреливали. А сюда ведь понаезжало много господ, все больше князья да генералы, тут их всех и поймали, да посадили в чрезвычайку, и долги мучили, а затем, связав им руки за спину, повели на кладбище, где и зарубили шашками, закопав полуживыми в яме.
А к нам-то в подворье никто из нехристов даже не заглянул, точно боялась нечистая сила святого нашего Владыку. А ведь он-то у них на глазах был, ни пред кем не таился, никуда не скрывался, а целодневно пребывал в храме, да слезно молился... И много, много слез проливал невинно оклеветанный страдалец Владыка митрополит, и эти слезы и залили пожар и не дали ему разгореться. Скоро большевиков прогнали, по праведным молитвам Владыки. Тут и потянулись к нам в подворье все, кто остался жив и воздали великую славу Владыке; приношениями добрых людей мы и кормились, да и теперь кое-как держимся... Обеднел приход, само население, дочиста ограбленное, стало нищим и болезнует от скудости, а другой помощи ниоткуда нет. Грех великий взяли прочие Владыки, забыв митрополита и забросив его сюда, как и взаправду преступника, а про то, дай Бог всякому ему уподобиться.
Трогательна была любовь этого простого иеромонаха к митрополиту Питириму, этого единственного верного и преданного человека в подворье, и, пользуясь его указаниями, я горячо принялся хлопотать об облегчении условий жизни митрополита, положение которого было действительно ужасным. Нужна была только свойственная митрополиту кротость, абсолютная нетребовательность и непритязательность, быть может, и усталость, чтобы не падать под тяжестью этих условий и крепиться. Я бросался во все места, куда было можно и откуда я ждал помощи, но скоро убедился, что мои хлопоты бесполезны. Главнокомандующий войсками Северного Кавказа генерал Эрдели вовсе меня не принял и я добился приема только у его жены Марии Александровны, рожденной Кузминской, да и то, вероятно, только потому, что был знаком с нею в бытность свою студентом, встречаясь с нею в Киеве, где ее отец был старшим председателем Киевской судебной палаты. Тогда она была приветливой барышней, а сейчас предстала предо мною в образе высокопревосходительной генеральши и проявила много дурного тона деланностью, искусственностью движений и неискренностью. К личности и положению митрополита она не обнаружила ни малейшего участия и не сделала ни одного жеста в его сторону хотя бы из вежливости, оставив мне самое неприятное впечатление от визита. Тогда я бросился в канцелярию Главнокомандующего, в составе которой находились мои прежние сослуживцы по Государственной канцелярии барон Бюллер и фон-Фельдман, из коих последний был даже правителем этой канцелярии. Их участие выразилось только в визите к митрополиту, причем оба в ужасе отшатнулись, переступив порог келлии митрополита, но никакой помощи Владыке они не оказали, а только лишний раз убедили меня в том, что имя митрополита Питирима безвозвратно скомпрометировано в глазах знавших его по Петербургу и что можно рассчитывать только на помощь со стороны местных жителей, для которых митрополит являлся новым человеком. Но эта последняя помощь могла выразиться только в куске хлеба и никакой другой помощи они не могли бы оказать митрополиту.