В смертный твой час взыщется с тебя за всякий разговор, что вел ты без крайней нужды с женой своей. И тогда Иосиф, спросив себя, можно ли этот разговор с Марией отнести к разряду нужных, и придя к выводу, что да, можно, ибо следует принять в расчет необычность происшествия, все же мысленно поклялся себе самому никогда не забывать святых слов своего тезки – Иосафат ведь то же, что Иосиф, – дабы в смертный час не предаваться запоздалым сожалениям, и дай Бог, чтобы час этот настал еще не скоро. И наконец, спросив себя, стоит ли поведать старейшинам из синагоги о таинственном нищем и о пригоршне светящейся земли, решил, что стоит. Сделать это надлежит для очистки совести и для того, чтобы защитить мир и покой своего домашнего очага.
Мария окончила ужин. Составила стопкой посуду, собираясь вымыть ее, но, само собой разумеется, отодвинула в сторону чашку, из которой кормила нищего. А комната освещалась теперь двумя огнями – горела коптилка, еле-еле справляясь с тьмою вдруг наступившей ночи, и шло от пригоршни земли в чашке ровное рассеянное сияние, словно от солнца, никак не решавшегося взойти на небе. Мария, сидя на полу, ждала, не скажет ли ей муж еще что-нибудь, но Иосифу, видно, нечего было ей сказать, и был он занят тем, что обдумывал речь, с которой намеревался обратиться завтра к мудрецам и старейшинам. Он досадовал отчасти, что не знал в точности, что же произошло между бродягой и женой, какие еще слова были сказаны ими друг другу, но спрашивать не хотел и вот почему: во-первых, сомнительно было, чтобы Мария добавила еще что-нибудь к сказанному, а во-вторых, тогда пришлось бы принять дважды повторенный рассказ жены на веру, то есть признать его истинность. Если же рассказ ее лжив, ему, Иосифу, все равно во лжи ее не уличить, а она, зная, что лгала и лжет, посмеется над ним втихомолку, пряча лицо под покрывалом, как, судя по всему, смеялась над Адамом Ева, которой еще трудней было таить свой смех, ибо в ту пору не носили покрывал и нечем, стало быть, было закрыть лицо. Мысль Иосифа, дойдя до этой точки, далее двинулась путем естественным и неизбежным, и таинственный попрошайка представился ему посланцем Искусителя, который, не будучи столь наивен, чтобы не понимать, что времена ныне не те и что теперешних людей так запросто, как раньше, не проведешь, не стал прибегать к повторению старого своего трюка с запретным плодом, а измыслил, используя легковерность и коварство женской натуры новый – со странною, светящеюся землей. Голова у Иосифа точно огнем объята, но при этом он остался доволен собой и ходом своих рассуждений. Мария же, не подозревая даже, в какие дебри демонологии углубился ее муж и какую тяжкую ответственность намерен он на нее возложить, пытается тем временем осмыслить ту странную пустоту, которую стала она ощущать с той самой минуты, как поведала Иосифу о своей беременности. Пустоту эту испытывает она не внутри своего тела, ибо теперь со всей непреложностью и в самом прямом смысле слова сознает, что оно заполнено. Чувствует она некую странность вокруг и вне себя, словно белый свет вот-вот померкнет или отодвинется в дальнюю даль. Она вспоминает – но и воспоминания эти как бы о другой жизни, – что после ужина и перед тем, как раскатать на ночь циновки, всегда находилось у нее занятие по дому, а вот теперь думает, что не надо ей двигаться с места, вставать С пола: сиди как сидишь, гляди на свет, мерцающий над чашкой, жди рождения сына. Из уважения к истине скажем, что мысли Марии не были так отчетливы и ясны, ибо мысли больше всего напоминают спутанный клубок ниток с торчащими во все стороны концами, покорно-податливыми или, наоборот, натянутыми так туго, что, дернув за них, можешь пресечь дыханье, а то и вовсе ненароком удавиться, но чтобы узнать и измерить всю длину этой втрое скрученной и перепутанной нити, надо размотать и растянуть клубок, а это при всем желании самому, без посторонней помощи, сделать нельзя – кто-то в один прекрасный день должен явиться и сказать, где следует перерезать пуповину, и связать мысль с тем, что породило ее.
На следующее утро Иосиф, которого всю ночь мучил один и тот же повторяющийся кошмар, – ему снова и снова снилось, будто он падает на дно исполинской перевернутой чаши, – отправился в синагогу просить совета и помощи у старейшин. Случай его был необычным до такой степени – а до какой именно, он и сам даже не представлял себе толком, поскольку, как мы с вами знаем, не был осведомлен о самом главном, о сути происшествия, – что, если бы не та безупречная репутация, какой пользовался он у старейших и уважаемых людей Назарета, пришлось бы ему, пожалуй, возвращаться домой ни с чем, бегом, с горящими от стыда ушами, в которых бронзовым гудом отзывались бы слова Писания: Легковерный достоин осуждения, а он, потеряв присутствие духа, не сумел бы, вспомнив сон, мучивший его всю ночь напролет, возразить словами из того же Писания: Зеркало и сны суть одно и то же, в том и в других видит человек собственный свой образ. Но старейшины, выслушав его рассказ, сначала переглянулись, а потом обратили взоры к Иосифу, и самый старый из всех, переведя смутное недоверие в прямоту вопроса, сказал: То, что ты поведал нам, есть правда, вся правда и только правда? А плотник ответил: Господь свидетель, что это правда, вся правда и только правда. Старейшины принялись совещаться и совещались долго, покуда Иосиф стоял в сторонке, а потом, подозвав его, объявили, что, поскольку между ними возникли разногласия, приняли они решение отправить троих посланцев расспросить саму Марию об этих странных происшествиях, выяснить, кто же был тот нищий бродяга, которого никто больше не видел, как выглядел он, какие именно слова произнес, появлялся ли он в Назарете когда-либо еще, – и попутно вызнать у соседей все, что может иметь отношение к этому таинственному человеку. Сердце Иосифа возвеселилось, ибо он, хоть и не сознавался в этом даже себе самому, отчего-то робел при мысли о том, что придется возвращаться к жене одному, – за эти сутки она изменилась: как велит обычай и приличия, не поднимала глаз, но в лице ее появилось при этом и нечто новое, некий нескрываемый вызов, – такое выражение свойственно тому, кто, зная больше, чем намерен сказать, желает, чтобы о знании этом ведомо было всем. Истинно, истинно говорю вам, нет пределов лукавству женщины, даже самой чистой помыслами.
И вот следом за Иосифом, указывавшим дорогу, вышли трое посланцев, чьи имена – Авиафар, Дотаим и Закхей – приводятся здесь исключительно для того, чтобы на нас не пала хотя бы тень подозрения в исторической недобросовестности, каковое подозрение способно зародиться в душах людей, узнавших об этих фактах и версиях из других, отличных от наших источников, быть может более освященных традицией, но оттого не более достоверных.
А назвав посланцев по именам, мы доказываем самый факт существования тех, кто имена эти носил, тем самым лишая сомнения если не почвы, то уж, во всяком случае, убедительности. И поскольку не каждый день ветер ерошит бороды и раздувает хламиды трех шагающих по улице мудрых старцев, коих так легко узнать по особой величавости их поступи и осанки, то вскоре собралась вокруг них орава мальчишек, с извинительной по малолетству непочтительностью хохотавших, галдевших и бежавших следом за посланцами до самого дома Иосифа, изрядно раздосадованного тем, что приход старейшин сделался известен всему Назарету благодаря сопровождавшим это шествие шуму и крикам. Привлеченные ими, появились на пороге своих домов женщины и в предвкушении новостей закричали детям, чтобы бежали поскорей к дому Марии да разузнали, что это там за сборище. Зряшные это были старания, ибо вошли в дом лишь хозяин и трое старейшин, и захлопнувшаяся перед самым носом любопытных соседок дверь и по сию пору лишает нас возможности узнать, что же происходило в жилище плотника Иосифа. А неутоленное любопытство разожгло воображение, и нищий, которого никто так и не видел, превратился в вора и грабителя, что есть совершеннейший поклеп, ибо ангел – вас попрошу никому не говорить о том, что это был ангел, – ничего не украл, а съел то, что ему дали, да еще и оставил некий сверхъестественный залог. Так что, покуда двое старейшин расспрашивали Марию, третий, не столь обремененный годами и носивший имя Закхей, пошел по соседям собирать сведения об этом самом нищем, наружность которого описала жена плотника Иосифа, в чем нимало не преуспел, ибо все в один голос утверждали, что вчера никакой нищий через городок не проходил, а если и проходил, то к ним не стучался, и вообще это, должно быть, был вор, который, обнаружив, что в доме есть люди, прикидывался попрошайкой и уходил от греха подальше – старая как мир воровская уловка.
И Закхей ни с чем вернулся в дом Марии как раз в ту минуту, когда она в третий или в четвертый раз пересказывала то, что нам уже известно. Она стояла перед старейшинами, как подсудимая, а в чашке на полу, подобно ровно бьющемуся сердцу, мерно пульсировала светом загадочная горсть земли. Рядом с женой сидел Иосиф, старейшины же – перед ними, подобно судьям, и первым заговорил Дотаим, средний по возрасту. Пойми нас, женщина, мы не то что не верим твоим словам, но ты – единственная, кто видел этого человека, если это был человек, и муж твой только слышал его голос, и вот Закхей, обойдя соседей, сообщил нам, что никто из них его не видал. Господь свидетель, что я сказала вам правду. Правду-то правду, но всю ли правду и все ли в твоих речах правда? Я готова подвергнуться испытанию, выпить горькой воды в доказательство того, что не виновна ни в чем. Горькую воду дают пить женщинам, заподозренным в супружеской неверности, а у тебя, Мария, и времени-то не было изменить мужу. Ложь, говорят, та же измена. Это другая измена. Уста мои так же верны, как и я сама. Тут заговорил Авиафар, самый древний старец: Мы ни о чем тебя не станем более расспрашивать, но помни, что Господь семикратно воздаст тебе за правду и семижды семь раз взыщет с тебя, если ты солгала нам. Он замолчал и молчал довольно долго, а потом, обращаясь к своим спутникам, спросил: Что делать нам с этой блистающей землей? Благоразумно было бы не оставлять ее здесь, весьма вероятно, что это козни нечистого. Сказал Дотаим: Пусть вернется она туда, откуда была взята, и вновь станет темной. Сказал Закхей: