Чрезвычайно важно обоснованное исследователем заключение, что летописцы широко пользовались информацией разных людей и в разных местах их пребывания, чтобы не упустить возможности отразить в своих трудах те или иные небесные явления, тем более, что, видимые в одних местах (солнечные и лунные затмения, прохождение комет, звездные дожди и др.), они были невидимы в других. Им явно придавалось чрезвычайное значение как людьми, среди которых собирали сведения летописцы, так и самими летописцами. Мистическая связь между небесными явлениями, выступающими в качестве «знамений» исторических событий, поддерживается всем комплексом древнерусской литературы начиная со «Слова о полку Игореве», не менее весомо в повестях Куликовского цикла и вплоть до «Казанской истории», козда царю «леппу… мало уснути» то ли во сне, то ли наяву явились «два месяца», один с востока — «мал и темен», другой с запада — «зело пресветел и велик велми». Месяц восточный «потрясашася» обратился в бегство, но был пойман и поглощен западным месяцем, напустившим на Казань «звезды огненныя»[466].
Тем неординарнее явились те летописные тексты, в которых небесные явления выступают не как «знамения», а как природные явления, связи которых с жизнью людей летописцы еще объяснить не могут, но ищут объяснения на путях причинных, а не сверхъестественно–целеположенных зависимостей.
Все это — культурный фон и глубокий культурный план дискуссий, которые вели Максим Грек с Николаем Булевым и Федором Карповым. Это указывает на самый широкий круг лиц, заинтересованных в предмете дискуссий, делает их как бы открытыми — каждая из сторон дискуссии имела многих приверженцев и противников. Еще одно культурное явление подлежит учету и окончательно выводит дискуссии между Максимом Греком и Булевым и Карповым на одно из центральных мест в истории русской общественной мысли, начиная с 20–х гг. XVI в. Таким новым явлением, вплотную прилегавшим к дискуссиям 20–х гг. с тем отличием, что дискуссии поднимались к уровню высокой теории (поскольку касались так или иначе проблем свободы, необходимости, случайности), стало значительное приращение репертуара древнерусской письменности сочинениями на астрологические темы. Сочинения, которые мы имеем в виду, принято называть астрологическими, что не совсем верно, так как астрология являлась элементом, соседствовавшим с данными астрономических наблюдений. Справедливее их оценивать как соплетенные астролого–астрономические. «XVI век — век массового притока астрологической литературы, затопившей русские «торжища», — пишет В. К. Кузаков[467]. И пишет о «торжищах» в прямом смысле слова, ибо «астрологическая» литература пользовалась спросом на торговых местах и, по–видимому, спрос удовлетворялся. Максим Грек, как отмечено Кузаковым, был осведомлен, что астрологические альманахи размножаются в списках для продажи на рынках (Булевым и его последователями)[468]. «Все эти «Астрологии», «Альманахи», «Звездочетья», «Планидники», «Беги небесные», «Рафли»[469] в сочетании с «Громниками», «Молниянниками», «Лопаточниками», «Лядниками», «Метаниями», «Сонниками», «Мысленниками», «Ухозвонами» и «Вроног- раями» и массой подобных книг были предметом особой заботы русского духовенства и самого царя. Вся подобная литература сразу же вносилась в списки (индексы) запрещенных книг»[470].
Такова была культурная ситуация, в которой происходила дискуссия между Максимом Греком и его противниками, менее всего «академическая», напротив, вызывавшая живой общественный интерес, а для нас интерес научный в том аспекте, который ведет к выявлению философского значения проблем, наличествовавших в диффузном, еще не предъявленном сознанию всех лиц, стоявших вне дискуссии, состоянии, но сделавших ее насущно необходимой.
Культурный процесс шел своим чередом, внося изменения в картину мира, открывавшуюся людям. «К чему бесплодно спорить с веком?..» И в том, что для культуры и общественной мысли перестало быть проблематичным, Максим Грек с веком не спорил. Действительность учила мыслителя. Один из уроков, им усвоенных, полагаем, отразился в «Беседе» в том, что «Ум» с терпимостью отнесся к факту «самовластия души», признав ее правомерность смущаться и волноваться кардинальными вопросами, заключенными в «звездозрительном учении». В ответе «Душе» он отмежевал относительно широкую область, подвластную этому учению. В ее пределах осуществлялось и «самовластие ума». Отмежевал скромно, скажем мы, но спросим, какова точка отсчета. Для «века» оставалось проблематичным многое из того, что для Карпова уже не составляло проблемы. Карпов опережал век и был из числа тех его представителей, которые выражали тенденции и перспективы будущего культурного развития. Нам предстоит убедиться, что Максим Грек понимал не только то, что такие мыслители, как Карпов и подобные ему, были выразителями новых тенденций развития культуры, но и то, какими были эти тенденции, к какому культурному веку вели.
Для исследователя истории общественной мысли текстом, подлежащим изучению, являются не только учения или отдельные идеи известных или малоизвестных мыслителей, прямо или косвенно оставивших следы в источниках. Текстом в самом полном смысле и значении слова являются и личности самих мыслителей. В этом аспекте бесценным источником служит «Послание Федора Карпова Максиму Греку о третьей книге Ездры». В этом «Послании» значимо и его конкретное содержание, прямые вопросы, на которые его автор просит ответить Максима Грека. Но сверх того и, может быть, познавательно значимей того является дух «Послания» — метущиеся в поисках истины душа и ум, воззвавшие к самовластию и поразившиеся открывшимся им просторам. Карпов обращается к Максиму Греку со словами, о которых по первому впечатлению просится сказать: крик души! Все же не «крик», а из глубин всего духовного существа идущий зов, жаждущий отзыва. В этом зове полнота самовыражения души и ума на такой высокой ноте, что преодолевает время и в силе и искренности звучания воспринимается исследователем как голос современника.
Карпову тесно в культуре его времени, от которой не ждет освобождения «томящейся мысли» (его слова). Он обращается к Максиму Греку, как больной обращается к врачу за облегчением его болезни, болезни смертельной, по словам Карпова, «высокой болезни», скажем мы. Но передадим ту часть «Послания» Карпова, которая не оставила равнодушными ни одного из его исследователей: «Аз же ныне изнемогаю умом, во глубину впад сомнения, прошу и мил ся дею (припадаю к твоему милосердию. — А. К.), да мне некая целебнаа присыплеши и мысль мою упокоиши. Аще и стужати тебе срамлюся, молчати же утесневаюся: не премолчит бо во мне многопутный мой помыслъ, хощетъ ведати, ему же несть господинъ, и тщится найти, его же несть изгубилъ, мыслит чести, его же несть учил, хощет победити, ему же несть победимъ»[471]. Текст трудный для перевода «потому что буква убивает, а дух животворит» в прямом смысле этих слов. Дух метущийся в исканиях, изнемогающий от собственной силы, ищущий соразмерного себе применения, но не находящий, царственный в не имеющем границ царстве. Он взывает к Максиму Греку как облагодетельствованному сильной и богатой душой («Аще силна тя и богата сотворил Бог, ими же благодетельствуется душа».) Это не диалог Ума и Души, а стремление к диалогу и просьба о нем. И только ли о противоречиях в третьей книге Ездры пойдет речь, если он состоится, и не ведется ли внутренний диалог о всем, что обнимает «многопутный мой помыслъ», как пишет Карпов? «В этих словах так и слышится голос мятущегося датского принца Гамлета, воплотившего в себе лучшие черты человека эпохи Возрождения. Карпов уже почувствовал терпкий вкус того самого «горя от ума», который ощущали позднее многие поколения русских передовых мыслителей»[472]. Пленяет и литературная форма, в которой написано «Послание», в нем много поэзии.
Сопоставление сочинений содержательно–схожих, но принадлежащих разных жанрам, всегда теряет в убедительности. Невольно напрашивается сопоставление «Послания» Карпова с «Беседой Ума и Души» Максима Грека. «Беседа» проигрывает. Ум и Душа с большой буквы проигрывают в сопоставлении с умом и душой малыми буквами. «Беседа» предстает как сочинение книжное, рассудочно–наставительное, облегчающее доступ читателей к ее содержанию благодаря вопросно–ответной форме, однако не имеющей целью задеть сердца.
Для характеристики личности Максима Грека превосходным материалом служат, конечно, не столько его теолого–философ- ские и социально–этические трактаты, сколько его эпистолярия, как правило, с публицистическим оттенком. Она эмоциональна. Гнев, ирония, отзывчивость и участие к судьбам знакомых и малознакомых людей, нуждавшихся в добром слове и напутствии, терпимость к людям, совмещавшаяся с критикой их идей, если таковые представлялись Максиму Греку заблуждениями (ведь и к Николаю Булеву (Немчину) Максим Грек не относился как к личному врагу), — лишь некоторые штрихи к психологическому портрету. Но и в эпистолярии Максима Грека «Ум» всегда первенствует над «Душой», тот и другая сосуществуют на положении каждому свое, не сливаясь в целостное духовное образование в отличие, например, от публицистической эпистолярии Федора Карпова. В отношении Максима Грека к людям существовал и социально–идейный водораздел — терпимость к мнениям других людей его круга, что поддерживало самое существование этого круга, не исключала инквизиционного фанатизма, что запечатлено в его послании к собору на «Исака–жидовина».