Бог глубоко вздохнул, оглянулся по сторонам и пробормотал так, словно только что открыл для себя нечто неожиданное и забавное: Я и не подумал об этом – чем не пустыня? Потом перевел взгляд на Иисуса, помолчал и, как бы смиряясь с неизбежным, начал: Чувство неудовлетворенности, сын мой, было вложено в душу человеческую творцом всего сущего, мною то есть, но чувство это, как и все, что я создал по собственному образу и подобию, я отыскал в собственной душе, и протекшее с той поры время не уничтожило его, напротив, признаюсь тебе, что оно сделалось сильнее и острее. Бог снова помолчал, давая возможность оценить свое вступление, и продолжал: Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный, вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько способен я провидеть будущее, всерьез. Стало быть, ты доволен? – спросил Иисус. Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что есть в нем и на нем, – и скажи-ка ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен, постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? Не знаю, отвечал Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. Оценить не можешь, а помочь – вполне. В чем и чем? Помочь мне распространить и расширить мое влияние, помочь мне стать богом многих и многих иных. Не понимаю. Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсот-шестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. А что же это за роль? Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование. Медовыми устами произнес Бог слова «мученик» и «жертва», но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Бог смотрел на него с загадочным выражением, чем-то средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью. Ты же сказал, что дашь мне власть и славу, пробормотал Иисус, все еще трясясь от озноба. Дам, дам, непременно дам, но, как мы с тобой и договаривались, после твоей смерти. А зачем они мне после смерти? Видишь ли, ты не умрешь в полном смысле слова, поскольку, как мой сын, будешь со мной, при мне или во мне, я пока еще окончательно не решил. Да что это значит – «не умру в полном смысле слова»? Это значит, что тебе до скончания века будут воздавать в храмах и у алтарей такие почести, что – я уже сейчас могу тебе это сказать – в будущем мне придется немного потесниться, ибо люди позабудут меня – первоначального Бога, но это не так важно: малую малость не разделишь, а от большого не убудет. Иисус взглянул на Пастыря, заметил на губах его улыбку и понял. Теперь понимаю, зачем здесь Дьявол: если твоя власть распространится на иные страны и другие народы начнут поклоняться тебе, то тем самым увеличится и его могущество, ибо твои пределы – это его пределы, ни пядью больше, ни пядью меньше. Верно, сын мой, совершенно верно, меня радует твоя проницательность, доказательство коей – в том никем не замечаемом обстоятельстве, что нечистая сила одной религии не может действовать в другой, равно как и бог, если предположить, что он вступил в противоборство с другим богом, не сможет ни одолеть его, ни потерпеть от него поражение. Скажи, как я умру? Мученику подобает смерть тяжкая и желательно позорная, так легче тронуть сердца верующих, сделать их чувствительней и отзывчивей. Нельзя ли без околичностей сказать, как я умру? Ты умрешь смертью тяжкой, мучительной и позорной, тебя распнут на кресте. Как моего отца? Отец твой – я, не забывай этого. Если мне еще можно выбирать, я выбираю его, даже если и был в его жизни час позора. Выбирать тебе нельзя, ибо ты сам избран. Я отказываюсь от нашего договора, порываю с тобой, потому что хочу жить как все. Ну к чему эти пустые слова, сын мой, неужели ты до сих пор не понял, что ты в моей власти всецело и что, как бы ни назывались все эти документы, где в качестве одной из сторон фигурирую я, – договор, контракт, пакт, соглашение, – кончаются они все одинаково, бумаги и чернил на эту концовку уходит мало, и написано там просто и ясно, без околичностей и обиняков, следующее: Все, чего хочет Бог, становится законом, обязательным для исполнения, и даже исключения из правил – вот хоть ты, сын мой, ты ведь несомненное и заметное исключение из правил, ты тоже станешь столь же обязательным, как и само правило, и сделал это я. Но отчего бы тебе, раз у тебя такое могущество, самому не отправиться завоевывать иные страны и народы – это было бы и проще, и, я бы сказал, чище в нравственном отношении. Не могу; нельзя; не позволяет бессрочный и нерасторгаемый договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую не вмешиваться в чужие распри, и потом, хорош я буду на площади, перед язычниками и толпами идолопоклонников, когда стану убеждать их, что они молятся ложным кумирам, а истинный бог – я, такую свинью один бог другому не подложит, и ни один бог не допустит, чтобы творилось в его владениях то, что он сам бы считал недостойным творить во владениях чужих. Стало быть, вы людей используете как орудие? Именно, сын мой, именно так: из человека можно выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда готов подчиняться, скажешь ему «Иди» – он идет, скажешь «Стой» – стоит, скажешь «Назад» – возвращается, человек на войне ли, в мире – ну, в широком смысле этих слов – это самая большая удача, которая выпадает на долю богов. А ложка, сделанная из того материала, каким я являюсь, чему послужит? Ты станешь ложкой, которую я опущу в котел человечества и которой зачерпну человеков, уверовавших в нового бога, каким стану я. Зачерпнешь и сожрешь? Незачем мне их пожирать, они сами себя пожирают ежечасно.
Иисус вставил уключины и сказал: Прощайте, мне пора домой, а вы ступайте своей дорогой: ты – вплавь, а ты, раз появился откуда ни возьмись, возьми себя в, никуда. Ни Бог, ни Дьявол не шевельнулись, и тогда Иисус насмешливо добавил: А-а, вам угодно, чтобы я вас доставил к берегу, ну что же, охотно: свезу, пусть все наконец увидят Бога с Дьяволом во плоти, пусть посмотрят, как они схожи и как отлично понимают друг друга. Он полуобернулся и показал на берег, откуда приплыл, а потом несколькими сильными и размашистыми ударами весел ввел лодку в пелену тумана, столь густую и плотную, что тотчас потерял из виду Бога и даже смутного силуэта Дьявола различить не мог. Ему стало весело, он испытывал какой-то необычный подъем и прилив сил и, хотя не видел нос лодки, чувствовал, как при каждом гребке приподнимается он, будто голова карьером несущегося скакуна, который хочет, да не может освободиться от грузного туловища и, смиряясь, понимает, что взлететь оно ему не даст и придется влачить его за собой до конца. Иисус греб без устали: должно быть, уже близок берег, любопытно, как поведут себя люди, когда он им скажет: Вон тот, с бородой, – Бог, а второй – Дьявол. Глянув через плечо, он заметил просвет в тумане и объявил: Вот и приплыли – и еще усердней заработал веслами, ожидая, что вот-вот лодка мягко ткнется в прибрежную отмель и весело заскрипит галька под днищем. Однако невидимый ему нос уставлен был по-прежнему в сторону моря, а просвет был никакой не просвет, а все тот же блистающий магический круг, та ослепительная ловушка, из которой он, как казалось ему, выбрался. Вмиг обессилев, он опустил голову, сложил так, словно кто-то должен был связать их, руки на коленях, даже не подумав вытащить из воды весла, ибо, властно вытесняя все прочее, заполнило его душу сознание тщеты и бессмысленности всякого движения. Нет, он не заговорит первым, не признается вслух в том, что потерпел поражение, не попросит прощения за то, что пошел наперекор воле Бога и вразрез с его предначертаниями и, значит, покусился, хоть и не впрямую, на интересы Дьявола, который всегда извлекает пользу из тех побочных и вторичных, но далеко не второстепенных действий, что неизменно сопровождают точное исполнение Божьей воли. Молчание, воцарившееся после неудачной попытки, было недолгим.
Вновь оказавшийся на возглавии кормы Бог с ложной многозначительностью судьи, который собирается приступить к ритуалу оглашения приговора, одернул полы, оправил ворот своего одеяния и сказал: Начнем сначала, с того места, когда я сказал тебе, что ты – всецело в моей власти, ибо всякое твое деяние, не являющееся смиренным и кротким подтверждением этой истины, будет зряшной, а значит, и недопустимой тратой времени твоего и моего. Ладно, начнем сначала, молвил Иисус, только я наперед заявляю, что от дарованной тобою возможности творить чудеса отказываюсь, а без них замысел твой – ничто, хлынувший с небес ливень, не успевший утолить ничью жажду. Слова твои имели бы смысл, если бы от тебя зависело, творить тебе чудеса или нет. А разве не от меня? Разумеется, нет: чудеса – и малые, и великие – творю я, в твоем, ясное дело, присутствии, чтобы ты получал от этого причитающиеся мне выгоды, и в глубине души ты ужасно суеверен и полагаешь, что у изголовья больного должен стоять чудотворец, и тогда свершится чудо, на самом деле стоит мне лишь захотеть, и умирающий в полном одиночестве человек, которого не лечит лекарь, за которым не ходит сиделка, которому кружки воды подать некому, так вот, повторяю, стоит лишь мне захотеть, и человек этот выздоровеет и будет жить как ни в чем не бывало. Отчего же ты это не делаешь? Оттого, что он будет уверен, что спасся благодаря своим личным достоинствам, и непременно будет разглагольствовать так примерно: Не мог умереть такой человек, как я, – а в мире, созданном мною, и так уж чересчур пышно процвело самомнение.