Ознакомительная версия.
«Мама, помнишь нашу Урчу? Как она радовалась, когда попадала на природу, бегала кругами по траве? (Об этой невинной душе рассказ впереди.) А помнишь нашего кота Фильку? Он был очень красивый, тигровый, черно–бело–рыжий, с длинной шерстью, и нашли мы его во дворе у помойки. Больше всего на свете он любил сидеть на дне ванной и ловить язычком струю воды. Ты говорила, что это камышовый кот… А помнишь, еще у нас был кот Тиша? Он был большим донжуаном, весной пропадал, шлялся неделями, возвращался худой, ободранный, еле держался на ногах и заваливался спать.» — «Нет, ничего не помню!» — сердито отвечает мама. А я сержусь и раздражаюсь на неё за этот провал памяти, за то, что я больше не могу делиться с ней своими мыслями, что больше она никогда не напишет мне ни одного письма, которых за нашу жизнь было написано очень много и которые начинались словами: «Курочка моя, доченька моя». Эти письма я только что разбирала и завороженно перечитывала. Сколько детальных описаний, сколько рассказов о друзьях, сколько надежд и планов! Наша переписка сохранилась, особенно за тот страшный год, когда мы были разлучены с ней и Иваном и казалось, что навсегда они останутся в СССР, а я во — Франции.
Шел 1981–й, полтора года мы прожили в разлуке. Я уехала к Никите, Ивана пришлось оставить в СССР. Он стал неким заложником в сложной игре КГБ со мной и Никитой. Вся ситуация была похожа на натянутую струну, хождение по канату над пропастью. Иван, которому тогда было 4 года, жил с моими родителями. Не буду пересказывать всю историю, но хочу вспомнить одну немаловажную деталь, скорее, даже событие, из‑за которого наше тогдашнее хождение над пропастью могло обернуться настоящим падением в неё. И если бы не мамина сила воли и нанайская интуиция — так бы все и рухнуло. И вся наша жизнь с Никитой, мамина судьба, будущее Ивана сложились бы иначе. Как? Этого никто не знает.
Помню, как мама в один действительно прекрасный день сказала мне по телефону: «Мы с Иваном получили в ОВИРе паспорта. В них срок выезда во Францию ограничен двумя месяцами». Ликованию нашему с Никитой не было предела. Теперь всё будет хорошо, французскую визу они быстро получат. Прошла неделя, и тот же телефон принес ужасную весть, что она шла выносить помойное ведро, поскользнулась во дворе, упала и сломала шейку бедра. В одной из лучших больниц Ленинграда «им. В. И. Ленина» оперировали мою мамочку. Рано утром пришел хирург. Он не совсем твёрдо держался на ногах после ночного банкета, праздновался его выход на пенсию, и сегодня была последняя операция. Из‑под белоснежного халата, пропахшего хлоркой, странным образом выглядывала пижама и стоптанные домашние тапочки. Он нагнулся над мамой и выдохнул смесь водочного перегара, закуски и папиросного угара. Уже под наркозом, на операционном столе, мама отдаленно и глухо слышала звуки молотка, вколачивающего в её бедро гвоздь. Что вбивалось? Неизвестно. Видимо, так было надо. Затуманенный взгляд хирурга и дрожь в руках сыграли роковую роль. Предмет, который должен был надёжно соединить кости в шейке бедра, — прошел рядом. Это был не обычный гвоздь, а достаточно увесистый, многогранный десятисантиметровый предмет, с остро отточенным концом, который, пройдя рядом с костью, уперся в живую ткань. Это был не просто предмет, а деталь военного самолета, из ценного металла титана. С одной стороны — винтовая нарезка, с другой — ручная заточка. Боль после операции — нестерпимая, не проходящая. «А ты что хочешь? Кости‑то нужно соединить, чтобы нога не болталась. Мы тебе гвоздик вбили. Учти, из ценного металла! Его через четыре месяца нужно вынуть и нам вернуть…», — сказал хирург маме. И продолжил: «Ты, кажется, в Париж собиралась? Оставь эти мысли, лежать тебе месяца три, а потом будешь учиться ходить. Да и ещё нужно проверить твой рентген! Мне он не нравится, не исключаю рака костей». Хирург любил аккуратность и правду.
Рентген повторили, результат показал, что рак костей в прогрессивной стадии. Маму выписали из больницы через десять дней, рентгеновские пленки на руки не выдали, потому как не положено — должно пойти в архив. Помог семейный «блат», благодаря другу–хирургу снимки просмотрели ещё раз и выяснилось, что они принадлежат другому больному. Перепутали фамилию, и диагноз был ошибочным. Но боли в ноге не прекращались, хотя все врачи и даже «семейный» утверждали, что операция прошла хорошо. За время, что мама лежала в ленинградской больнице, мы похоронили Нину Алексеевну (мать Никиты) на русском кладбище Сент–Женевьев‑де–Буа. Дни переходили в недели ожидания, и казалось, что цепному кошмару непредсказуемости событий не будет конца. Трудно сейчас припомнить, как мы действовали изо дня в день, решения приходилось принимать интуитивно и по возможности обдуманно, но чувство полного бессилия и ощущение, что пришел конец всему было для нас очевидно! В Париже, наведя справки, выяснили, что подобная операция при хорошем исходе восстанавливает человека и его способность ходить на пятый день, а через десять дней при занятиях со специалистом человек уже самостоятельно передвигается с костылями. Ни о каком «гвозде», соединяющем кости, парижские врачи не слыхали, здесь ставили пластиковый протез.
Приговор хирурга звучал угрожающе, но, наконец, маму привезли домой, и телефон ожил. Мама мужественно сказала, что как только пройдет боль, она немедленно займется визой и билетами и что ни в коем случае она не хочет, чтобы я приезжала. Она понимала, чем может закончиться мое появление в Ленинграде. Преодолевая дикие боли, она стала ходить с помощью костылей. Мои друзья помогали ей, старались успокоить Ивана. Он был как зверёк, который чувствует опасность и инстинктивно жмется к людям в надежде на спасение…
И все‑таки день отлета наступил. Мама лежала на кровате–каталке, Иван рядом, две женщины в форме завезли их в боксик, задернули шторки, попросили маму и Ивана раздеться и приступили к «шмону». Он был основательным, бессмысленным, унизительным и грубым. Кажется, собирались разбирать костыли — в них можно было спрятать брильянты; мальчика попросили открыть рот и тщательно осмотрели его тельце. Бедная мама, с трудом сдерживающая боль, сама раздевалась и одевалась после обыска. Родина провожала с любовью, так, чтобы надолго запомнилось! Самолет задержали на два часа…
В Париже нам казалось, что несколько сеансов гимнастики, массажи, уход — и здоровье мамы восстановится. Но боли не прекращались, и мы показали ее специалисту. После рентгена хирург сказал нам: «У вашей матери начинается гангрена и необходимо немедленно делать операцию. В ином случае придется ампутировать ногу». После операции вся клиника сбежалась смотреть на «восьмое чудо света» — предмет, он же титановый гвоздь, он же деталь самолета. Ничего подобного французские врачи не видали. Гвоздь прошел мимо и вызвал нагноение. На границе с мамы взяли письменное обязательство, что она вернет кусок этого ценного металла в СССР, а я решила сохранить его как редкий коллекционный образец. Надеюсь, золотому запасу страны и авиастроению я не нанесла ущерба.
Через неделю мама уже ходила на костылях, боли исчезли. Мы с Никитой решили уговорить её остаться с нами, но, видимо, она и сама понимала, какая жизнь предстоит ей в Ленинграде. Иллюзий и перспектив, что мы когда‑нибудь ещё увидимся — не было. Через месяц скончался Брежнев, ему на смену пришел Андропов. Подумать, что наше воссоединение висело на волоске ещё и от этих перемен в стране Советов! Мама попросила политическое убежище.
С тех пор она ходит с костылем и как‑то однажды, смеясь, сказала мне: «Я теперь, как Карка, скачу на одной ноге… Помнишь, мы ему тоже протез выдумывали, да он умер». Совсем недавно (в свои 89 лет) она опять упала, с ещё большими страданиями и усилием опять стала ходить, но уже с двумя костылями.
Мамино постепенное увядание вызывает во мне страх и незнакомые доселе чувства. Вдруг она мне говорит: «Ты хорошо выглядишь. Может, тебе пора родить? А кто твой муж?» Разговоры наши свелись к двум фразам: «Как ты завтракала? Как спала?» Спрашивать чуть
пространней уже бесполезно. Она забыла много слов и понятий. Хотя, утром встаёт, сама одевается, застилает кровать и идет к столу. А ведь она была красавица. Длинные косы цвета воронова крыла с синим отливом, она их укладывала в причудливые прически. Высокая, стройная, хорошо танцевала, пела, читала стихи… В ней всегда была застенчивость и робость, порой даже самоуничижение, которое, полагаю, оставалась у неё от принадлежности к малому народу. Но была в ней и дерзость, и бесстрашие. В 1935 году она села в поезд и десять дней ехала до Ленинграда. Цель — Театральный институт. Приняли её тоже не сразу. По способностям она прошла, но приемная комиссия поставила условие: исправить за год русское произношение. Вот тут‑то и сказался её упрямый характер. Перед самой войной она стала актрисой Брянцевского ТЮЗа. «Вот посмотри, это ты в роли Беатриче… А это ты в «Грозе» Островского.» — «Нет, не помню. Неужели это я?» — опять сердится мама и замолкает.
Ознакомительная версия.