После этого лама сел, а я все время сидел, как сам не свой, как громом пораженный. Если бы шеретуй не предложил мне подняться, то я, кажется, и не сошел с этого места. В жизни не переживал я такого жгучего стыда и обиды за христианство, как во время этого разговора и после него. Я простился с шеретуем, сел на своего коня и поплелся куда глаза глядят. Был я еще светским в то время. Уехал я с самой тяжелой думой о себе, своей жизни, о современных христианах вообще. Как мне ни было больно и обидно, но я сознавал, что во многом буддийский лама был прав, я не мог лично на него обижаться.
«Что же это такое, — думал я, — неужели врагами проповеди о Христе являемся мы сами — христиане? Неужели наша жизнь позорит в мире христианство?» И я остро чувствовал, что и действительно, жизнь моя идет вразрез с Евангелием. Проехал я верст восемь и не мог дальше двигаться от страшной головной боли. Я остановился, спутал коня, разостлал войлок, лег на землю вниз лицом, и слезы ручьем хлынули из глаз моих. Здесь я и уснул. Проснулся вечером, голова болеть перестала, но на душе было смертельно тяжело. Хотелось плакать, рыдать. «Боже мой, Боже мой! — твердил я. — Язычники нас христиан боятся, как чумы какой-либо, боятся заразы для себя от нашей худой, безнравственной жизни». Я, как иступленный, начал кричать: «Господи, Господи! Что хочешь делай со мною, только дай мне любить Тебя всем моим существом. Пусть я буду каким-нибудь животным, собакой, волком, змеей, всем, чем Ты хочешь, только чтобы Тебя я любил всем своим существом. Мне веры в Тебя мало. Я хочу любить Тебя и любить так, чтобы весь я был одною любовью к Тебе! Слышишь ли, Господи, мою горячую просьбу, обращенную к Тебе?» Так я раздирающе кричал во весь свой голос.
Поехал я в окрестные улусы. В один из этих улусов, примыкающих к буддийскому монастырю, я приехал на второй день утром. Зашел в юрту. Приняли меня очень ласково. Сам хозяин юрты был очень симпатичным человеком. Не успел я и стакана чая выпить, как юрта наполнилась бурятами и бурятками. Все они на меня смотрели ласково, и я подумал, что в этих простых дикарях больше природной человеческой доброты, чем в нас, культурных христианах. Я поговорил с ними, расспросил о том или другом и наконец предложил им беседу о Боге. Во время беседы одни из бурят курили, другие жевали табак, но все-таки внимательно слушали меня. Когда я закончил свою проповедь, то один старый бурят, по имени Зархой, ласково поглядел на меня, как-то тихо, по детски, улыбнулся и сказал мне:
— Веры разны, а Бог один.
— Зархой, — говорю я ему, — ты бы крестился.
— Я, — отвечает он, — коня еще не украл, так зачем же мне креститься?
Я получил снова тяжелый удар и опять справедливый. Старик был по своему прав, так как помнил, как при епископе Мелетии крестили всяких негодяев, воров, конокрадов. А они крестились из-за того, чтобы им, как уже крестившимся, избежать наказание за совершенные преступления…
Переночевав у доброго Зархоя, я отправился дальше. Так я и обычно переезжал из улуса в улус со словом проповеди о Христе и видел много проявлений доброты бурят ко мне.
Один как-то раз я отправился на реку Витим, где, кроме бурят, я встретил и орочен. Орочены еще менее культурны, чем буряты. По-видимому, кроме охоты, они ничем больше не занимаются. Образ жизни у них кочевой. Прежде еще они имели оленей, но уже в то время, когда я был у них, олени вымерли. У орочен нет даже юрт, а они имеют какие-то мешки, сшитые из звериных шкур, шерстью вверх, и сшиты эти мешки не нитками, а жилами тех же зверей. Раньше орочены имели лишь кремнистые ружья, а теперь большей частью имеют винтовки. Говорят, что эти винтовки они получили после того, как свою старую шаманскую веру оставили и перешли в христианство.
Сколько я встречал орочен, они уже все были крещены и большей частью при епископе Мелетии. Говорили мне, что далеко не одною проповедью о Христе привлекали этих чад природы в церковь, но и очень земными соблазнами.
Когда мне лично пришлось столкнуться с ороченами, то я убедился, что они какими были язычниками до крещения, такими оставались и до сего дня. Вина, по-моему, в этом случае падает прежде всего на наших миссионеров. Первою их целью является не то, чтобы просветить этих бедных, обездоленных людей светом Христова учения и утвердить пастырским подвигом в христианской жизни, но то, чтобы как можно больше людей крестить и через число крещенных выдвинуться перед своим епархиальным начальством, заслужить его благоволение.
Очень меня интересовали учителя буддизма на нашем севере. После того случая, о котором я рассказал, мне не раз приходилось встречаться с ламами, и они нередко поражали меня оригинальностью своих религиозных взглядов и широтой образования. Некоторые из них и университет кончили. Припоминаю такой свой разговор с одним начитанным ламой. Этот лама хорошо познакомился со мной, когда я уже был года два иеромонахом. Однажды он спрашивает меня: «Почему все гении человечества пантеисты, т. е. ближе стоят к нам, буддистам, чем к христианской теистической религии. Таковы древнегреческие философы и новейшие немецкие». Я отвечал на этот вопрос так, что, по-моему, человек не может жить без религиозной веры, и если он не познал истинного Бога, то ему не оставалось ничего более, как обоготворить природу. У гениально одарённого человека особенно велик соблазн творить и религию из самого себя, как бы не противополагать себе Бога и не преклоняться перед Ним.
— А вы, дорогой лама, как вы сами думаете о Христе?
— Я думаю, — ответил лама, — что Христос и Будда — два брата, только Христос будет светлее и шире, чем Будда. Если бы все люди были чистыми буддистами, — продолжал лама, — они спали бы спокойно; а если бы все люди были чистыми христианами, то они бы вовсе не спали, а вечно бодрствовали в несказанной радости, и тогда земля была бы небом.
— О, — воскликнул я, — как вы, мой друг, рассуждаете! Почему же вы не креститесь?
— Дело, — отвечает он, — не в купели, а в преобразовании самой жизни. Что пользы, если вы, русские, считаетесь христианами? Вы извините меня, если я скажу, что вы, русские, не знаете Христа и не верите в Него, а живёте такою жизнью, что мы, дикари, сторонимся вас и боимся вас порой, как заразы.
Я остановился кратко на своём миссионерстве в Сибири, а теперь приступаю к беглому, но верному описанию моей проповеднической деятельности в тюрьмах Нерчинской каторги и других тюрьмах Забайкальской области. Я уже говорил о том, как мне приходилось ещё светским с крестным ходом захаживать в некоторые тюрьмы Нерчинской каторги и произносить в них проповеди несчастным арестантам. Когда же я был рукоположен в иеромонахи, тогда я ещё свободнее прежнего начал свою работу по этим тюрьмам. Начну своё описание с Читинской тюрьмы. Здесь, после моего рукоположения, я числился даже тюремным священником. Эта тюрьма была как последний переходный пункт, из которого уже отправляли арестантов на каторгу.
Как только я сблизился с арестантами, так сразу понял, что для этого элемента необходимо с моей стороны: должна быть исключительная любовь к ним. Эта любовь должна быть искренняя и деятельная. Без нее лучше и не знакомиться с этим миром. Мир этот слишком обижен судьбой, слишком озлоблен на все и на всех, и чтобы его вызвать из этого состояния, необходимо нужно священнику стать и стать твёрдо, обеими ногами, на почву деятельной любви к ним. Горе тому тюремному священнику, который предпочтёт тюремное начальство арестантам!
И вот, когда я сблизился с этим миром, когда я до самоотречения полюбил их, о, тогда я увидел, что и для меня этот мир широко, настежь открыл свою собственную душу и даровал мне полную свободу во всякое время заглядывать в самые затаённые уголки их интимной жизни! Нужно сознаться, что этот преступный мир, по моему личному опыту, вынесенному из моей тюремной практики, далеко идеальнее, нравственнее и даже религиознее, чем мы, свободные граждане свободного мира. Через мои руки прошло около двадцати пяти тысяч, которых я не раз исповедовал, причащал, убеждал проповедями своими изменить жизнь, быть верными сынами Евангелия и т. д. Среди них были замечательные типы. О них-то вот я сейчас и намерен сообщить тем, кто интересуется психологией преступника.
* * *
В Читинской тюрьме как-то я встретил одного арестанта, осужденного лет на десять в каторгу.
— Я, — говорит арестант, — кончил духовную семинарию, хотел поступать в университет, но мои родители были совершенно против того, им хотелось, чтобы я женился и скорее шел бы на приход, так как у моего отца были еще кроме меня дети, их-то вот и нужно было, так сказать, поднять на ноги.
Долго я сопротивлялся родителям, но, наконец, решился подчиниться воле их. Я женился на дочери одного протоиерея. Жена моя оказалась чистой, невинной голубицей. Я ее очень любил. Однажды как-то она в шутку сказала мне: «Я тебя не люблю и не знаю, как я вышла за тебя». Эти слова я принял также за шутку, и мы посмеялись оба тут же, и совершенно без всякого с нашей стороны подозрения один к другому. Случись же в это время быть у нас в доме и слышать этот наш шуточный разговор одной маленькой, так лет восьми, девочке, дочери нашего волостного писаря. Эта девочка, когда вернулась домой, то передала своей маме, а мама своему мужу, волостному писарю. На второй день после этого разговора я поехал к своему архиерею просить себе прихода и назначить день моего рукоположения во диакона. Возвращаюсь домой, жену дома не застаю. Пошел в сад, и там ее нет. Отправился в церковь, где я предполагал ее встретить. Действительно, я ее нахожу возле церкви, сидящей в церковном палисадничке на скамейке с братом нашего писаря. И когда подошел к ним, она как будто смутилась, подала мне руку, но не встала мне навстречу. Сердце у меня забилось. Слова ее, дня три назад сказанные мне в шуточной форме, теперь прорезали мне все мои мозги и встали передо мною во весь свой рост. Я минут через пять позвал ее идти домой. Она как будто нехотя пошла со мной. Я ждал, может быть, поинтересуется моею поездкою к епископу; она ни слова. Вот, думаю, я поехал к архиерею, чтобы как-нибудь устроить свое гнездышко, обеспечить куском хлеба себя и ее, быть может, будут дети, возрастить и воспитать их, а тут я заподазриваю другое дело, дело, совершенно разрушающее всю мою жизнь. Я был этот день мрачен. Вечером лег я спать. Она легла от меня особо. Мысль блеснула в моей голове: осмотри ее белье. Я, как хищник, тихо подкрался к ее кровати, и к своему ужасу убедился в справедливости своих подозрений. Можете себе представить, до чего, до какого я дошел исступления! Я сейчас же отправился в дом этого писаря, зарезал его брата, изуродовал его, взял топор, отрубил своей жене голову, рубил ее до тех пор, пока она вся не превратилась к какую-то страшную кровавую грязь. Но с каким удовольствием все это я проделывал! Я еще такой радости никогда не переживал, какую я переживал в то время, когда я убивал свою милую.