Весь этот эпизод детской жизни мелькнул сейчас передо мной, вызванный точно такой же спазмой сердца, которую я испытал тогда. Я встретил впервые чужого человека, который стал мне так же дорог и близок, как мой милый брат, – и я снова себя почувствовал неумелым ребёнком, не знающим, как подойти к чужому человеку, что ему сказать и как себя вести, чтобы выполнить желание Флорентийца и доставить ему удовольствие своим поведением... Я стоял в коридоре, не решаясь постучаться в соседнее купе, а в моей голове, – точно молнией освещенный, – пронёсся этот эпизод моей первой детской бестактности.
Сжав губы, вспомнил я из письма Али: "превозмогу", – и постучался.
– Войдите, – услышал я незнакомый мне чужой голос. Я открыл дверь и чуть было не убежал назад к Флорентийцу, как когда-то к брату в коридор.
На диване, друг против друга, сидели рослые люди, но я увидел только две пары глаз. Глаза дервиша, – сразу запомнившиеся мне в первое свидание, глаза-звёзды, – и пристальные, почти чёрные глаза грека, напоминавшие прожигающие глаза Али старшего.
– Позвольте теперь познакомиться с вами по всем правилам вежливости, – сказал, вставая, Сандра Кон-Ананда. – Это мой друг Иллофиллион.
Он пожал мне руку, я же неловко мял в руке своё кепи и, кланяясь греку, проговорил, как плохие ученики нетвёрдо выученный урок:
– Ваш друг Флорентиец послал меня к вам. Может быть, вам угодно пойти в вагон-ресторан выпить кофе? Я могу служить вам гидом.
Грек, пристальные глаза которого вдруг перестали быть сверлящими шилами, а засветились юмором, быстро встал, пожал мне руку и сказал с сильным иностранным акцентом, очевидно выбирая слова, но совершенно правильно по-русски:
– Я думаю, мы с вами – "два сапога – пара". Вы так же застенчивы, как и я. Ну, что же. Пойдём вместе. Мы, конечно, не найдём двести, но потеряем четыреста. А всё же мы с вами подходим друг другу и, наверное, пока решимся спросить себе завтрак, – всё съедят у нас под носом, и мы останемся голодными.
Говоря так, он скроил такую постную физиономию, так весело потом рассмеялся, что я забыл всё своё смущение, залился смехом и уверил его, что буду решительно беззастенчив и накормлю его до отвала.
Мы вышли из купе под весёлый смех Кон-Ананды. Пройдя в вагон ресторан, я быстро нашёл там столик в некурящем отделении, заказал завтрак и старался занимать моего нового знакомого, обращаясь к нему на немецком языке. Он отвечал мне очень охотно, спросил, бывал ли я в Греции. Я со вздохом сказал, что дальше Москвы, Петербурга, Северного Кавказа и К., где был в первый раз и очень коротко, нигде не бывал.
Нам подали кофе, и я, пользуясь правом молчания за едой, украдкой, но пристально наблюдал моего грека.
Положительно, за мою детскую и юношескую монотонную жизнь сейчас я был более чем вознагражден судьбой, встретив сразу так много событий и лиц, не только незаурядных, но даже не умещающихся в моём сознании. Казалось, надень моему греку венок из роз на голову, накинь на плечи хитон, – и готова модель для лепки какого-нибудь олимпийского бога, древнего царя, мудреца или великого жреца, – но в современное платье в моём сознании он как-то не влезал. Не шёл ему европейский костюм, не вязался с ним немецкий язык, – скорее ему подошли бы наречия Испании или Италии. Правильность черт его лица не нарушал даже низкий лоб с выпуклостями над бровями, – тонкими, изогнутыми, длинными, – до самых висков. Нежность кожи при таких иссиня-чёрных волосах и едва заметные усы... Про него действительно можно было сказать: "Красив, как бог".
Но того обаяния, которым так притягивал к себе Флорентиец, в нём не было. Насколько я не чувствовал между собою и Флорентийцем условных границ, – хотя и понимал всю разницу между нами и его огромное превосходство во всём, – настолько Иллофиллион казался мне замкнутым в круг своих мыслей. Он точно отделен был от меня перегородкой, и проникнуть в его мысли, думалось мне, никто бы не смог, если бы он сам этого не захотел.
Мы дождались следующей остановки, вышли из ресторана и прошлись по перрону до своего вагона. Мой спутник поблагодарил меня за оказанную ему услугу, прибавив, что гид я очень приятный, потому что умею молчать и не любопытен.
Я ответил ему, что детство прожил с братом, человеком очень серьёзным и довольно молчаливым, а юность не баловала меня такими встречами, когда люди бы интересовались мною. Поэтому хотя я и очень любопытен, вопреки его заключению, но научился, так же как и он, думать про себя.
Он улыбнулся, заметив, что математики – если они действительно любят свою науку – всегда молчаливы. И мысль их углублена настолько в логический ход вещей, что даже вся вселенная воспринимается ими как геометрически развёрнутый план. Поэтому суета, безвкусица в высказывании не до конца продуманных мыслей и суетливая болтовня вместо настоящей, истинно человеческой осмысленной речи, какою должны бы обмениваться люди, пугает и смущает математиков. И они бегут от толпы и суеты городов с их далёкой от логики природы жизнью.
Он спросил меня, люблю ли я деревню? Как я мыслю себе свою дальнейшую жизнь? Я ответил, что вся жизнь моя прошла пока на гимназической и студенческой скамье. Рассказал ему, как поступил в гимназию, смеясь вспомнил и блестящие экзамены. Потом рассказал и о первом горе – разлуке с братом и жизни в Петербурге. А затем, как бы для самого себя подводя итоги какого-то этапа жизни, – сказал ему:
– Сейчас я на втором курсе университета и тоже горе-математик. Но мои занятия даже ещё не привели меня к пониманию, какую жизнь я хотел бы себе выбрать, где бы хотел жить, и даже не понимаю пока, какое место во вселенной вообще занимает моя персона.
Мы стояли в коридоре, и мой собеседник предложил мне войти в его купе. Наш разговор – незаметно для меня – принял тёплый товарищеский характер. Меня перестала смущать внешняя суровость моего нового знакомого, а наоборот, я почувствовал как бы отдых и облегчение. Мои мысли потекли спокойнее; мне очень хотелось узнать об университетах Берлина и Лондона, и я был рад посидеть с моим новым другом.
Но мне страстно хотелось также заглянуть к Флорентийцу и передать ему, что я не осрамился, выполняя его поручение, и что грек очень интересный человек.
Только я собирался сказать, что зайду на минутку в своё купе, как дверь открылась, и на пороге я увидел Кон-Ананду. Он сказал, что Флорентиец заснул и что, если мне интересно поговорить с Иллофиллионом, он охотно посидит в моём купе и покараулит сон Флорентийца.
Я уже знал хорошо, как крепко тот спит, и с удовольствием согласился поменяться местами с Анандой на некоторое время.
Мы продолжали прерванную было беседу. Чем дальше говорил Иллофиллион, тем сильнее поражался я его знаниям, наблюдательности, а главное, силе его обобщений и выводов.
Я и сам не лишён был синтетических способностей, хорошо разбирался в логике, сравнительно много читал. Но все мои, называемые блестящими, способности показались мне жалким хламом, сброшенным в лавке старьёвщика в общую кучу, в сравнении с чёткостью мысли и речи моего собеседника.
– Как странно я чувствую себя сегодня. Точно я поступил в новый университет и прослушал ряд занимательнейших лекций. Но если бы вы ещё рассказали мне о быте студентов, с которыми вы учились, об уровне их развития и интересов, – сказал я.
И снова полилась наша беседа, причём мой собеседник проводил параллели между студенчеством Греции, Германии, Парижа и Лондона, которое он имел возможность наблюдать.
Я ловил каждое слово. Он говорил так просто и вместе с тем так образно, что мне казалось, будто я сам путешествую вместе с ним, всё слышу и вижу собственными глазами. Страстная жажда знаний, жажда видеть мир, людей, узнать их нравы и обычаи наполнила меня экстазом. Я перестал отдавать себе отчёт о времени и месте, забыл, что я всё своё образование получил трудам брата, бедного русского офицера, и решил, что непременно увижу весь свет и не оставлю ни одного угла, не побывав там.
– А хотелось бы вам путешествовать? – услышал я вопрос И. Точно свалившись с неба, я осознал, что никак не смогу объехать не только всего мира, но даже своей родной России, потому что я беден и до сих пор умею зарабатывать только гроши уроками да переводами.
– Хотеть-то я очень бы хотел, – вздохнув, ответил я. – Но мне не везёт с путешествиями. После пятилетней разлуки с братом, пока я кончал гимназию и поступал в университет, я выбрался, наконец, к нему в Азию. Мечтал увидеть новый свет и новый народ, – и вот всё скомкалось. И брата я теперь потерял, – прибавил я тихо, вспомнив, с какой радостью я ехал на свидание с ним в далёкое К. и с какою скорбью возвращаюсь оттуда.
И. склонился ко мне, необыкновенно ласково поглядел мне в глаза и так же тихо ответил:
– Я всем сердцем сострадаю вам, друг. Я тоже пережил такой момент жизни, когда потерял всё, что любил, и всех, кого любил, в один день. Но моё состояние было хуже вашего, потому что я не мог помочь никому из тех, кого любил. Когда я сам, тяжело раненный, пришёл в себя, я увидел только похолодевшие трупы своих родных и близких. А что касается всех моих надежд, идеалов, стремлений, исканий истины и чести, – всё это также было выметено из моей души и превращено в прах, ведь убийцами были фанатики-лицемеры, разыгрывавшие роль друзей...