– Ну? Неужели? – смешно отпрыгивая от Николая и по-детски складывая руки у сердца, точно боясь, что именно туда заглядывают глаза Николая, удивленно и растерянно протянул Генри.
– Вот так штука! Ты что же, серьезный Генри, в акробаты собрался? Или тебя Николай так перепугал, что ты прыгаешь, как восточный человек, увидевший кобру? – раздался за спиной Генри смеющийся голос лорда Бенедикта, смеху которого вторил бас Разумова.
Окончательно смущенный, Генри не знал, куда деваться. Его выручил Николай, сказав лорду Бенедикту, что Генри считал себя обладателем великого открытия, которое уже оказалось сделано другими, да к тому же еще и женщинами.
– Ну, разве что женщинами, тогда уж можно рискнуть пострадать от твоих темпераментных скачков, Генри. А то было бы досадно оказаться с раздавленной ногой из-за твоего разочарования из-за неудавшегося открытия, – продолжал смеяться Венецианец. – Утешься, – прибавил он уже серьезно, пристально глядя на расстроенное лицо Генри, – хотя никто еще не делал открытия о твоей красоте, но с некоторых пор она начинает расцветать внутри и вовне, и весь ты становишься гармоничным. А о том, почему тебе легко жить в моем присутствии, советую тебе поговорить с Николаем. Теперь достаточно нескольких его слов, чтобы очень многое перевернулось в тебе, в твоем устарелом для твоего "сейчас" сознании, милый мой друг Генри. Пойдемте, друзья, сначала мы обойдем каюты первого класса, где едут наши больные будущие сожители по Общине, а потом спустимся во все остальные отделы парохода, – обратился лорд Бенедикт к приглашенным молодым людям. – Капитан Джемс недаром опасается надвигающейся ночи. Буря не буря, но большое волнение в море ждет нас.
С этими словами лорд Бенедикт тронулся в долгий путь по обходу корабля, увлекая за собой своих спутников. Близившаяся ночь и усиливавшаяся с часу на час качка действовали плохо на население парохода, и всюду помощь лорда Бенедикта и его спутников приходила вовремя, принося людям успокоение и сон.
Алиса, погруженная в книги и ноты, не подверженная вообще морской болезни, забыла обо всем на свете, кроме данного ей Венецианцем поручения. Ее работа уже близилась к концу, когда она услышала знакомый стук в дверь своей каюты. Ни одна рука в мире, казалось ей, не могла так стучать, как стучала рука Венецианца. При этом стуке для нее мгновенно исчезали двери и стены, стук руки точно приходился по ее сердцу и говорил: "Я здесь. Готов ли ты, мой ученик?" И, ликуя, сердце Алисы отвечало: "Готов, войди, Учитель".
– Друг мой, я потревожил тебя, – сказал, войдя, Венецианец. – Но видишь ли, Николаю вместе со мной надо быть сегодня ночью у руля, в распоряжении капитана. Больных парохода будет проведывать Генри. Леди Цецилия ухаживает за недомогающей Лизой, а с Наль побыть некому. Не пройдешь ли ты к ней, пока все обойдется и мы выйдем из полосы качки? Тогда Николай освободится, а ты вернешься к себе.
– О, отец, как много слов, – рассмеялась Алиса, юмористически повторяя фразу Венецианца, нередко слышанную по своему и чужому адресу. – Я готова, простите дерзкую, – приникая к чудесной руке Учителя, накинув шаль на плечи, прибавила девушка.
– Иди, дружок. Смотри же, не попадись на многословии в каюте Наль. Я спрошу тебя об этом завтра, хотя сейчас ты и стараешься показать, что хорошо помнишь мои слова, – улыбаясь и гладя Алису по ее легким волнистым волосам, в тон девушке отвечал Венецианец, выходя вместе с нею из каюты.
Простившись с Венецианцем, поднявшимся на палубу, Алиса прошла прямо к Наль. Бедная Наль, вообще плохо переносившая море, особенно остро чувствовала всякое приближение качки. Она так трогательно обрадовалась Алисе, что несколько минут не выпускала ее из объятий.
– Ах, как я тебе рада, сестренка Алиса, как рада. Море вызывает во мне отвращение и возмущение. Оно, кажется, только для того и появилось на моем пути, чтобы я хорошенько поняла эти мало мне известные чувства, – смеялась Наль, устало опускаясь на подушки.
– Я думаю, Наль, что есть еще очень много человеческих чувств, которых ты не понимаешь, и никакие моря на свете не помогут тебе их понять, – усаживаясь возле дивана Наль, шутливо отвечала Алиса. – Вот как? Ты считаешь меня такой тупой? – Не остри, сестренка Наль. Дело здесь вовсе не в тупости. Дело в том, что понять вульгарные чувства ты не сможешь, как бы сильно их ни выражал при тебе человек. Понять враждебность, кровожадность, лицемерие или ложь ты не сможешь, потому что в сердце твоем их нет. И сколько бы ты ни фантазировала на эти темы, ты их не поймешь только потому, что самые представления эти для тебя мертвы. Ты идешь мимо всех стрел, которые посылают тебе завистники, потому что зависть не может задеть в твоем сердце ни одного намека на самое, себя. Там нет горечи, и на стрелу завистника твоему сердцу нечем отозваться.
– Возможно, что ты и права, Алиса. Я не занималась анализом моего сердца. Ему было всегда так много работы любви, которую оно не успевало выливать всем встречным, что не было времени разбираться, что в нем самом еще живет и чего там нет. Одно могу тебе сказать, что там живет все человеческое настолько, чтобы без фантазий понимать наивысшее в жизни ближнего – его страдание.
– Понять страдание каждого? О, это действительно наивысшая сила из всех даров человека. Все понять – все простить, говорят французы. Но я думаю сейчас вовсе не о том. Можно понять, что человек страдает, сострадать ему, стараться разбить его суеверие или предвзятость, мешающие ему жить счастливо. Но так понять, чтобы разделить его страдание, – для этого надо хотя бы один раз испытать самому те чувства, от которых рвется сердце твоего собеседника. Я думаю, что слово "понять" в высшем смысле значения – это вызвать в жалующемся тебе человеке желание действовать, бороться, сбросить с себя страдание от уныния и освободить дух к красоте, к радости. Но вот как помочь человеку освободиться и всегда ли, всякий ли может это сделать – в этом и есть вся трудность. Знаешь ли, отец Венецианец сейчас поразил меня ужасно. Он сказал мне, что далеко не все встречи, о которых меня просят и будут просить люди, мне разрешаются. Я не могла этого сразу понять. Мне казалось, что милосердие и доброта – это и есть раскрытые объятия всем. Сейчас я начинаю понимать, что можно не только раскрыть объятия человеку, но можно изнемочь в огромных усилиях его утешить в его страдании и... не достичь ничего. "Усилия" прольются, а "сила" не будет подобрана человеком. И чем тяжелее будет идти встреча, чем больше будешь ты изнемогать сам от "усилий" помочь, тем бесполезнее будет встреча. Потому что сила может выйти из сердца только тогда, когда сам человек действует легко, радостно, спокойно.
– Не знаю, Алиса, мой дядя Али всегда говорил мне, что таких внешних обстоятельств, которыми бы человек был задавлен, не существует. Что у каждого человека именно те обстоятельства, которые ему по силам. И потому каждому человеку его обстоятельства по силам, что он сам себе их создал. Нет обстоятельств, "данных" человеку, а есть только известная часть его собственных вековых действий, выпавшая из кармического звена в данное его воплощение. И сколько бы ни ждал человек, что кто-то другой разбросает и победит его собственную вековую энергию, вставшую перед ним в это "сейчас" как ряд сопутствующих воплощению тяжких внешних обстоятельств, он так и будет в них жить до тех пор, пока сам не победит их энергией любви, мощной силой радости. Так говорил мне не раз мой дядя Али. Я думаю, что большая часть тяжелых встреч происходит именно потому, что страдающий не понимает, что только его собственная энергия любви и бодрости может помочь ему выйти из кольца давящих обстоятельств. А помогающий стремится не к тому, чтобы пробудить энергию унылого страдальца, а старается облегчить физическую тяжесть его внешних обстоятельств. Ты скорбела и плакала, когда была бессильна помочь своей сестре Дженни. Ты ни разу не пожаловалась на тяжесть жизни дома. Ты убирала все препятствия и неудобства с дороги Дженни. Ты помогала ей блистать, одевала и обшивала ее и мать, пыталась их утешать и успокаивать. Ты расстроила свое здоровье, служа им, силясь принести им мир. И в этом ты нисколько не успела, хотя в бесполезных усилиях и расшатала свое здоровье. Ты защищала отца и стремилась создать ему каплю уюта в доме. И в этом ты успела. Почему? Почему ты действительно защищала отца и не могла помочь ни матери, ни сестре? Потому что сила твоей любви к отцу лилась из тебя легко и радостно. Потому что единение твое с ним, помимо кровной связи, было в красоте Вечного. Он, как и ты, стоял в этом Свете, и сила твоей любви удваивалась от встречи с его любовью и удваивала его энергию. И все твои усилия украсить жизнь сестре и матери уходили, как вода в щели пола. Потому что тебе не удалось развить в них даже первой элементарной нравственной силы: вкуса. На вопрос, что любят они, что нравится им, ты могла услышать ответ о тысяче вульгарных вещей обывательской, эгоистической жизни, о внешнем блеске и удовольствиях, но Радости Света Вечного не занимали места в их сознании. Ты называешь Венецианца отцом. Никто лучше меня не разделяет этого твоего чувства, когда уста сами собой говорят: "Отец". И все же ни его живой пример, ни его частые беседы не могут раскрыть ни в одном из нас тех