61. И вот, когда все пожелали себе доброго душевного и телесного здоровья, обернулся хозяин к Никероту: «Э-э, да ты в компании прежде повеселее бывал; а теперь чегой-то молчишь, ничего не промычишь; уж будь другом, хоть для меня расскажи нам историю твою». Растроганный дружеским обращением, Никерот ответил: «Не будь мне ни в чем удачи, коли я давно с умиления чуть ли не треснул: все смотрю на тебя — не налюбуюсь! В самом деле — веселиться так веселиться! Правда, этих мне грамотеев страшновато: небось смеяться с меня станут. А-а, их дело! Так и быть, расскажу, пусть смеются, от меня не убудет. Пусть смеются, лишь бы не насмехались». Слово такое изрек и начал рассказ.
«Как я еще в рабстве был, жили мы в Тесном переулке: верно, знаете дом Гавиллы? Ну так вот; божеским изволением, полюбил я там хозяйку Теренция трактирщика; да вы, чай, все ее знали, Мелиссу из Тарента: вот уж ягодка была! Вы не думайте, что я, провалиться на месте, ее физицки или вроде из-за любовного дела — просто покладистая была баба; что ни попросишь, никогда отказа не будет. Асс, пол-асса заведутся — у ей отложу, и никогда меня не обманула. Ну вот, скончался сожитель ее в усадьбе. Я скрозь все препоны, все рогатки рвался-метался, чтоб к ней пробиться, — друг, известное дело, в беде познается. А тут как раз хозяин в Капую отлучился — отборное барахло сбывать.
62. Тем-то случаем и уговорил я нашего постояльца проводить меня до пятого мильного столбика. А он был служивый, силен, как смерть! Улизнули мы с последними петухами. Месячно было, что в полдень. Дошли до кладбища; ну, приятель мой завернул туда, значит, до ветру, а я песенки пою да звезды считаю. Оглянулся я на сопутника, а он, догола раздевшись, и всю одежу тут же у дороги и склал. У меня душа чуть в нос не ушла: ни жив ни мертв стою! А он обмочил одежу свою и вдруг волком перекинулся! Верьте, не шутю, коли соврал я — не видать мне достатка никакого! О чем бишь я? Ах вот — только он волком обернулся — и выть. А там в лес! Спервоначалу я и опомниться не мог, где я; потом подхожу, хочу его одежу поднять, а она уж каменная! Мало не подох я с перепугу, а меч таки выхватил и давай, палки-моталки, теней крошить, и так до самой усадьбы, пока к подруге не пришел. Вхожу — что привидение, сам без памяти, пот по желобку текет, в глазах муть, отдышался еле! Тут Мелисса моя ну дивиться, чего меня по ночам носит, да и говорит: „Что б тебе пораньше прийти? Как раз помог бы нам чуток: в усадьбе волк был да всю скотинку, живодер этакий, перерезал! Только и он не даром ушел: наш раб ему шею дротиком проколол“. Выслушал я это и, во всю ночь глаз не сомкнувши, чуть рассвело, словно торгаш обобранный, как припущу до дому! Пробегая то место, где одежа каменная лежала, не нашел ничего, только крови маленечко. Домой прихожу — а там лежит служивый мой на постели, точно бык, а лекарь шею ему перевязывает. Тут я смекнул: оборотень! И уж наперед хоть убейте меня, с ним дружбу водить не стал. Об этом другие соображай, а я коли соврал, пусть демоны ваши на меня прогневаются».
63. Все остолбенели от изумления, а Трималхион говорит: «Ну, дружище, и рассказец у тебя! Верь не верь, у меня волосы дыбом стали; знаю: Никерон пустяков травить не станет, человек надежный, не пустельга! Ну и я вам тоже — осел после соловья — ужас один расскажу. В те поры, как у меня еще грива была, — а жил я сызмальства не для своего удовольствия, — помер у самого у нашего наперсничек — жемчужинка, и умница, и все что хотите. Как, значит, по нем мать-то бедняжка заголосила, да и многие из наших тогда пригорюнились, а ведьмы как начали — словно собаки по зайцу гонять! Был тогда у нас каппадокиец один, верзила, никого не боялся, да и силища тоже: Юпитера разгневанного удержать мог! Этот не струсил: выхватил меч, за двери выскочил да, обмотавши нарочно руку левую, женщину в этом самом месте — чур, от слова не станется! — наскрозь и просадил! Слышим, воет; впрочем, врать не буду: самое-то не видали. Да только вернулся наш громила, повалился на кровать, а тело все синее, словно его бичом стегали: что значит — нечисть-то эта его потрогала! Заперли мы двери да и опять за прежнее. Только мать захотела мертвенького сынишку обнять, тронула — а там, видит, чучело соломенное лежит! Ни тебе сердца у него, ни кишок, ничегошеньки! Видно, ребенка-то ведьмы сцапали да заместо него куклу соломенную подсунули. Уж это вы мне поверьте, на том стою: и ведьмы есть, и духи ночные: все вверх дном подымут. И громила наш, верзила-то, после того уж не оправился, да и вообще скоро с ума спятил и помер».
64. Мы удивились не менее, чем уверовали, и поцеловали стол, чтобы ведьмы сидели смирно, когда пойдем с ужина. У меня уж и светильников стало более прежнего в глазах, да и столовая переменилась решительно. А Трималхион говорит: «Слышь, Плокам, что ж ты ничего нам не порасскажешь, ничем не позабавишь? Прежде ты веселей смотрел: все куплеты напевал, а то и арию! Смоквы, смоквы, где ваша сладость!» — «Правда твоя, — отвечал тот, — умчалась четверка моих коней, зато подагра со мной! А был молод, так с пенья беркулез сделался. Уж сплясать ли, или там куплеты спеть, цирульника представить — так у меня равных не было, кроме разве Апеллета». Тут приставил он ладонь к губам и просипел какую-то пакость, каковую тут же объявил «грецкой музыкой».
Теперь и сам Трималхион, изображая трубача, обернулся к своему любимчику, коего именовал Крезом. Мальчишка этот был подслеповатый, с гнилыми зубами; он все кутал в зеленую тряпку черненькую, непристойно разжиревшую собачонку, клал ей на подушки хлебные объедки, а та отворачивалась с отвращением. Вспомнив про эту заботу, Трималхион велел привести своего Скилака, «надежу дома и семьи». Тут же приведен был на цепи страшенный барбос; привратник пинком дал ему знак лечь, и тот лег перед столом. А хозяин, бросая ему булки, произнес: «Никто в доме моем столько меня не любит». Негодуя, что Скилака так щедро нахваливают, мальчишка спустил свою шавку на пол и стал поощрять ее к раздору. Ну, а Скилак, истинный душою пес, наполнил столовую отвратнейшим лаем и едва не разодрал Крезову Маргаритку. Ссора, сумятица, — а в довершение всего рухнул на стол светильник, вдребезги перебив всю хрустальную посуду, кое-кого из гостей спрыснув горящим маслом. Чтобы не показалось, что он сожалеет об убытке, Трималхион расцеловал мальчишку и велел вскарабкаться себе на спину. Тот нимало не медля оседлал его, стал тузить от души и кричал с хохотом: «Отвечай-ка, сколько гусей летело?» Вытерпев это некоторое время, хозяин велел смешать порядочное ведерко и раздать всем рабам, которые сидели позади гостей. «С условием, — прибавил он, — ежели кто добром не захочет принять, тому лей на голову. Днем строжиться, теперь веселиться!»
65. За такой человечностью последовали деликатесы, которых одно воспоминание, прямо скажу, меня ранит. Вместо дроздов подали каждому по жирной такой курице и гусиные яйца под шапкой, а хозяин настойчиво предлагал нам их отведать, уверяя, что это куры без костей. Внезапно двери триклиния сотрясены были ликтором, и в длинном белом одеянии взошел гость с шумной ватагой. Сокрушенный этим величием, я думал, что явился претор, порывался уже вскочить и босым стать на пол, но посмеялся моей поспешности Агамемнон. «Сиди смирно, — говорит, — глупый ты человек! Это — Габинна, севир, он же похоронных дел мастер: надгробия его признаны великими». Успокоенный этой речью, я опустился на ложе и с великим любопытством взирал на входившего Габинну. Хмельной, тот рукой опирался на плечо жены своей; на голове у него висело несколько венков, а умащения стекали со лба ручьями. Преважно разлегшись на преторском месте, он тотчас потребовал вина и горячей воды. Любуясь веселым гостем, и сам Трималхион спросил вместительный кубок и осведомился, каково принимали. «Всего было, — ответил тот, — тебя не хватало: сердцем-то я тут был! А недурно было, ей-ей! недурно! Славный устроен был Сциссой девятый день по своем рабе, земля ему пухом! На волю отпущен посмертно! А ведь придется Сциссе сборщикам пять процентов порядочных внести: покойник у них в пятьдесят тысяч оценен! А в общем, славно погуляли, хоть и пришлось половину питья покойнику на косточки выплеснуть».
66. «Да что у вас все-таки на столе было?» — справился хозяин. «Расскажу, коли сумею, — ответил тот, — а то у меня такая крепкая память, что иной раз свое имя забудешь. Значит, так: перво-наперво дали поросенка в колбасном венце, кругом колбаски кровяные и куриные потрошки — превкусно состряпано; а еще, кажись, бураки да отрубяной хлеб, без всяких там: по мне, куда лучше белого, силу дает, и по делам пойдешь — не плачешь. На второе сырная запеканка холодная, а на подливку горячий мед, политый первеющим испанским вином! Ну, запеканки-то я ни крошки не тронул, зато подливочки хлебнул достаточно! Кругом горох с волчьими бобами, орехов вволю и каждому по яблоку. Я, впрочем, парочку прихватил да вот в салфетку завязал: коли не принесу мальчишке гостинца, шуму наделает! Да, вот еще, спасибо, супруга подсказывает: было у нас, между прочим, по куску медвежатины, ну, Сцинтилла моя сдуру-то кусанула, так ее наизнанку вывернуло; а я ничего: больше фунта оплел: на вкус — чисто кабан. Да что, всамделе, думаю себе, ест же медведь людишек, так людишкам и подавно медведя есть. На закуску молодой сыр был и патока, да по устрице каждому, да по куску сычуга, да ливер в формочках, да яйца под шапкой, да репа, да горчица, да дерьмо на палочке… Паламеду не придумать! Да, еще на блюде тминные семечки с приправой разносили, так иные бессовестные туда трижды пригоршни запускали; а уж на окорок и глядеть не хотелось!»