«Природа — не храм, а мастерская», — бросивший эти слова тургеневский герой вряд ли понимал, что природу по образу мастерской живо представили за много столетий до него Сократ, Платон и Аристотель. Загадка природы не просто в том, что за многоразличием отдельных пород мысль усматривает некоторое общее единство, загадочно уже то, что за непременно существующими отличиями одного дерева от другого, одной маслины от другой, одной телеги, одного челнока от других, носящих то же имя, человеческий ум схватывает общность единой породы. Внутри одной породы сходных черт больше, чем отличий, между разными породами больше различия, чем сходства, но и тут людское обыкновение усматривает то, что оно именует растением, орудием, семенем или плодом. Не говоря уже о таких вещах, как высота, теплота, доброта — есть они в природе или их нет вовсе? Для решения этой загадки Сократ предложил аналогию из быта мастерской скульптора, кузнеца, сапожника — кого угодно. Еще только приступая к работе, ремесленник видит свое изделие готовым, причем этот умственный образ вещи, по-гречески «идея» ее, всегда остается более совершенным, чем выходит на поверку готовое произведение — то рука подведет, то материал, но несовершенство сделанной вещи никак не умаляет совершенства ее идеального образца. И все эти более или менее удачные челноки, кувшины, плащи, повозки называются и считаются таковыми постольку, поскольку они видом своим подобны своему прообразу, и до тех пор, пока они способны отвечать своему назначению. Если предположить, что наш мир — не порождение неведомого гиганта и не случайное скопление груды бескачественных или однокачественных частиц, а произведение большого мастера, становится ясным, почему каждая порода в этом мире имеет облик, наилучшим образом отвечающий ее потребностям, почему сходный вид имеют предназначенные для одной цели вещи, почему, наконец, такое важное место в мире занимает человек — существо, наделенное душой и разумом, способное усматривать за каждой бренной вещью ее нетленный образец и путем рассуждения приходить к постижению Логоса мироздания. Как смысл слова не складывается из смысла составляющих его букв, а выступает по отношению к ним новой неделимой целостностью (на вопрос, кто есть Сократ, не будем же мы перечислять по порядку С, О, К, Р, А, Т), так и природа вещи, ее идея, не тождественна структурному расположению составляющих ее элементов, вещь имеет природу, поскольку она прирождена к чему-то, как любое произведение ремесла имеет форму и структуру, приспособленную к выполнению своего назначения.
Каково же назначение этого мира, мира целой природы? И Платон и Аристотель отвечают в один голос: благо. Только благо этого мира — лишь подобие высшего и истинного Блага, идеи всех идей. Человек родится и живет в мире природы, но душой он принадлежит миру идей, тело человеческое смертно, душа — вечна — так понимал природу и человека Платон. Для Аристотеля аналогия с произведением мастера была больше аналогией, чем истиной. Безымянного у Платона Мастера, сотворившего этот мир, Аристотель готов назвать именем Природы. Так в античности сложилось представление о природе как о едином целом, творящем себя по своим собственным правилам и образцам. «Природа ничего не делает против природы» — это слова Аристотеля. Душа человеческая, смертная в мире природы, назначение свое, по Аристотелю, имеет в обществе. Как все в этом мире, человек родится для блага, а благо не сама по себе жизнь, но жизнь, отданная ежедневной деятельности, сообразной со справедливостью. И даже не тем противна благу смерть, что отнимает жизнь, а тем именно, что лишает человека счастья деятельности.
Наиболее радикальным противником аристотелевского понимания природы человека стал в античности Эпикур. Вовсе не для общественной деятельности родится человек. Напротив, чем незаметнее проживет он свой век, тем лучше. Человек — создание природное, как всякому природному созданию, лучше всего ему тогда, когда никто и ничто его не трогает, невозмутимость — вот высшее блаженство в этом мире. Знание природы этого мира требуется человеку лишь настолько, насколько оно способно оградить душу от излишнего беспокойства, прежде всего от чувства страха перед природными явлениями и перед лицом смерти, а затем и от неумеренных аппетитов, происходящих от непонимания истинных потребностей человеческой природы. Природу вселенной Эпикур вслед за Демокритом представлял в виде огромного пустого пространства, в котором атомы падают отвесно (а не хаотично, как у Демокрита) и сталкиваются лишь в результате незначительного отклонения от прямой линии, непредсказуемого и неопределенного. От этих первых столкновений происходят все последующие сцепления и сплочения, возникают все вещи, и нет в этом мире ни цели, ни смысла, но есть зато в природе множество миров наподобие нашего, а в пространствах между мирами, возникающими на время, подверженными разрушению, живут бессмертные боги, сотканные из атомов тончайшей материи, блаженные, прекрасные и делами человечества никак не занятые. Поэтому гнева богов бояться в этом мире нечего, как нечего бояться и смерти, поскольку никакого загробного царства в природе нет, а душа человеческая также состоит из атомов, как и тело, вместе с гибелью тела также расторгается на составные элементы, и никакого беспокойства ощущать по смерти некому и нечем. Пока мы живы — смерти нет, а когда смерть есть, нет уже нас — таким представлением предлагал Эпикур руководствоваться человеку и по возможности не забивать себе голову вопросами о природе природных явлений. Достаточно знать, что все в природе происходит по естественным причинам, а по каким именно — это уже не столь важно и вовсе не всем нужно. Живите и радуйтесь, довольствуйтесь простыми, естественными удовольствиями, любите друг друга и будьте счастливы, а природа позаботится о себе сама. Учеников своей школы Эпикур учил, как тогда было принято, и физике (науке о природе мироздания), и канонике (логике и науке о природе знания), и этике (житейской мудрости), однако широкое распространение в античности получило только его этическое учение, причем, оторванное от учения о природе, оно потеряло смысл руководства к естественному существованию человека, зато приобрело хождение как призыв к беззаботному и безответственному наслаждению всевозможными благами жизни. Эпикуровская картина природы, возможно, так и осталась бы сухим умозрительным представлением, если бы один из выучеников эпикурейских школ, рассеянных по пространствам эллинско-римского мира, не оказался поэтом редкостного по силе дарования.
Не так много крупных эпических поэм сохранила нам в целости рукописная традиция от времен античности до времени первых печатных изданий: «Илиада» и «Одиссея», «Аргонавтика» Аполлония Родосского, «Энеида» Вергилия, «Метаморфозы» Овидия, «Фарсалия» Лукана и еще не более полудюжины менее прославленных. Шесть книг в латинских гексаметрах о природе вещей, подписанные именем Лукреция, именем почти безвестным, занимают в ряду этих поэм очень значительное место. В этой поэме впервые в истории европейской литературы ценность эпически важного предмета наряду с величественными природными стихиями приобрела тысяча житейских мелочей, от стертого в работе сошника до повисающей на ветке паутины, которую случайный путник, пробирающийся лесом, уносит на плечах, не замечая ее прикосновения, от горького вкуса растертой в пальцах полыни до пронзительного визга пилы, от запотевшей чаши ледяной воды, вынесенной из погреба во двор, где в нее тотчас же как бы падают с неба крупные звезды, до обманчиво переломленного поверхностью воды весла, опущенного с борта судна, одного из тех, что во множестве стеснились в гавани. Подобного рода мелочи прекрасно замечал и Гомер, в эпосе гомеровского образца эти драгоценные печатки с тонкими изображениями простых и обыденных вещей находят себе место в сравнениях, там они рисуются, — в поэме Лукреция они становятся не косвенным, а прямым предметом повествования, созерцания и осмысления, каким у Гомера были деяния богов и людей. Все эти вещи, — говорит поэт, — реально существуют в мире. Они складываются из атомов и раскладываются после гибели на атомы, по от этого не меньшей истинностью обладает бытие последнего комара со всеми его неуследимо легчайшими лапками, чем небесный свод или даже чем вся совокупность материи в целом.
Поэт объявляет себя слабым подражателем Эпикура (как ласточка, которая стала бы тягаться с лебедем в мощном размахе крыл и силе полета), но только в мудрости, — в поэзии он смело прокладывает путь среди бездорожного поля, срывает цветы, которых нет и не было в венке какого-либо из поэтов. При всем своем почтении к священным высказываниям Демокрита, к вдохновенным пророчествам Эмпедокла, к славе Энния, отца римской поэзии, Лукреций вполне справедливо ощущает себя творцом нового, небывалого и великолепного создания — такой поэмы о природе вещей, где отразилась бы вся мудрость свободного греческого духа, воспринятая сознанием римлянина с дальнего расстояния как единство, в котором порой теряются различия и противоборства отдельных догматов, как видятся единым сверкающим пятном на склоне горы два столкнувшихся в ожесточенном сражении войска.