Без промедления повар разделся и, понурившись, стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря:
— Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить!
Один я только поддался неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:
— Этот раб, видно, никуда не годен! Кто же это забывает выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже рыбешку не выпотрошил!
Но Трималхион поступил иначе; с повеселевшим лицом он сказал:
— Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах.
Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху кресть-накрест. И сейчас же из прореза, поддаваясь своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы.
50. Вся челядь громкими рукоплесканиями приветствовала эту шутку и возопила: «Да здравствует Гай!» Повара же почтили глотком вина, а также поднесли ему венок и кубок на блюде коринфской бронзы. Заметив, что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал:
— Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза.
Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще чище.
— Вы, наверно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, — сказал он. — Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом; что же еще может быть более коринфского, чем изделия Коринфа? Но не думайте, что я невежда необразованный и не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи — и золотые, и серебряные, и медные — и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, блюда, фигурки. Так и образовалась коринфская бронза — ни то ни се, из многого одно. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло. Оно, по крайности, не пахнет. И, по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось; в теперешнем же виде оно, впрочем, не дорого стоит.
51. Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь прямо-таки насмерть перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно какая-нибудь медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоточек и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже схватил Юпитера за бороду, в особенности, когда император спросил его, знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла. Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь тут же велел отрубить ему голову, потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи.
52. Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает: детки мертвы — просто как живые лежат. Потом есть у меня жертвенная чаша, что оставил мне один из моих хозяев; на ней Дедал Ниобу прячет в Троянского коня. А бой Петраита с Гермеротом[73] вычеканен у меня на бокалах, и все они претяжелые. Я знаток в таких вещах, и это мне дороже всего.
Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу.
— Живо, — крикнул Трималхион, обернувшись, — отхлестай сам себя, раз ты ротозей.
Раб уже жалобно скривил рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его:
— О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую попросить самого себя и не быть ротозеем.
Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить кругом стола…
— Воду за двери, вино на стол! — закричал [Трималхион]…
Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, чем заслужить приглашение и на следующий пир. Между тем, довольный восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже вполпьяна.
— А что же, — сказал он, — никто не попросит мою Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака[74] не станцует.
Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!» Я думаю, он бы и на середину выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобает его достоинству такое шутовство. Никогда еще я не видал такой нерешительности: он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе.
53. Но конец этому плясовому зуду положил письмоводитель, возгласивший громко, словно он столичные новости выкрикивал:
— За семь дней до календ секстилия в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы пятьсот тысяч, быков пригнано пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о Гении нашего Гая. В тот же день отосланы в кассу девять миллионов сестерциев, которые некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах случился пожар, начавшийся во владении Насты-приказчика.
— Как? — сказал Трималхион. — Да когда же купили мне Помпеевы сады?
— В прошлом году, — ответил писец, — и потому они еще не внесены в списки.
— Если в течение шести месяцев, — вспылил Трималхион, — я ничего не знаю о каком-либо купленном для меня поместье, я раз навсегда запрещаю вносить его в опись.
Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, в коих Трималхион особой статьей лишался наследства. Потом — список его приказчиков; акт о расторжении брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; указ о ссылке домоправителя в Байи[75]; о привлечении к ответственности казначея, а также решение тяжбы двух спальников. Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать под звуки песенок; потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное, и говоря, что он, впрочем, только два вида зрелищ смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей; все же остальное — животные, музыка — просто чепуха. «Я, — говорил он, — и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы[76] и приказал начальнику хора петь по-латыни».
54. При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился прямо на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости, — не потому, что беспокоились участью дрянного человечишки: каждый из нас был бы очень рад, если б он сломал себе шею, — но все перепугались, как бы не закончилось наше веселье несчастием и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжкие стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что несчастнее ее нет на свете женщины. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого из нас, умоляя о помиловании. Мне было не по себе, так как я подозревал, что все эти мольбы — только еще какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не выходил повар, позабывший выпотрошить свинью. Поэтому я принялся внимательно осматривать триклиний, ожидая, что вот-вот появится из стены какая-нибудь штуковина, в особенности, когда стали бичевать раба за то, что он обвязал ушибленную руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое предчувствие меня почти не обмануло: вышло от Трималхиона решение — мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.
55. Мы одобрили его поступок; по этому поводу зашел у нас разговор о том, как играет случай жизнью человека. — Стойте, — сказал Трималхион, — нельзя, чтобы такое событие не было увековечено надписью. — Сейчас же потребовал он себе таблички и, по недолгом раздумий, прочел нам такие перекошенные стихи:
То, чего и не ждешь, иногда наступает внезапно,
Ибо все наши дела вершит своевольно Фортуна.
Вот почему наливай, мальчик, нам в кубки фалерн.
За разбором эпиграммы разговор перешел на стихотворцев, и долго обсуждалось первенство Мопса Фракийского[77], пока Трималхион не сказал: — Открой мне, пожалуйста, учитель, какая разница, по-твоему, между Цицероном и Публилием[78]. По-моему, один красноречивее, другой — добродетельнее. Можно ли сказать что-нибудь лучше этого:
Разрушит скоро роскошь стены Марсовы…
Павлина в пестрой вавилонской вышивке
Раскармливают в клетке для пиров твоих,
С ним каплунов и жирных нумидийских кур[79].
И цапля также, стражница залетная,
Пиэты[80] тонконогая танцовщица,
Предвестница тепла, зимы изгнанница, —
В котле кутилы ныне вьет гнездо свое.
Зачем вам нужен жемчуг, бисер Индии?
Чтоб шла жена в жемчужном ожерелии
К чужому ложу поступью распутною?
К чему смарагд зеленый, стекла ценные,
Из Кархедона[81] камни огнецветные[82]?
Ужели честность светится в карбункулах?
Зачем дарить невесте ткань воздушную?
Чтоб голой быть при всех в одежде облачной?
56. — А чье, по-вашему, — продолжал он, — самое трудное занятие, после словесности? По-моему, лекаря и менялы. Лекарь знает, что́ в нутре у людишек делается и когда будет приступ лихорадки. Я, впрочем, их терпеть не могу: больно часто они мне анисовую воду прописывают. Меняла же сквозь серебро медь видит. А из тварей бессловесных трудолюбивее всех волы да овцы: волы, ибо по их милости мы хлеб жуем, овцы, потому что их шерсть делает нас франтами. И — о, недостойное злодейство! Иной носит тунику, а ест баранину. Пчел же я считаю тварями божественными, ибо они плюются медом; хотя и говорят, что они его приносят от самого Юпитера; если же иной раз и жалят, то ведь где сладко, там и горько.