– Великолепно! – закричали гости, – И композиция, и изложение, и слог – все замечательно! Интересно, каково будет описание Линь Сынян. Наверняка у второго господина уже готов оригинальный переход к этому разделу!
Баоюй прочел:
Полководцы бегут кто куда,
Чтоб спасенье найти от грозы,
А ведь всюду – куда ни взгляни —
Пыль в Цинчжоу да груды золы.
Долгу верность, трусливых презрев,
Сохранял только женский дворец,
И желанье воздать за добро
Зажигалось в глубинах сердец.
– Как искусно и плавно сделан переход! – заметили гости.
– Слишком многословно, – недовольно проговорил Цзя Чжэн. – Дальше, я думаю, пойдет просто болтовня!
Баоюй снова заговорил:
Кто же первой припомнил из жен,
Как был добр государь Сюань-ван?
Первой жизни своей не щадить
Поклялась Гуйхуа – Линь Сынян!
Приказала: пусть Чжао и Цинь
Поведут вместе с нею отряд,
Чтоб у бранного поля расцвел
Груш весенних и персиков сад!
Что же будет? Победа иль крах?
Кто предскажет грядущее им?
Но они поклялись: «Пусть умрем,
Но за вана в бою отомстим!»
Слез не сдержишь – текут на седло,
Грусть весенняя так тяжела!
Лат железо пока не звенит,
Холодна полуночная мгла…
Разве девам злодеев унять?
Им не выиграть трудной войны!
Сколь прискорбно! Убиты цветы!
Ивы стройные сокрушены!
Души павших – у стен городских,
А не возле родного села,
Растоптали копыта коней
Этих женщин прекрасных тела…
Устремился в столицу гонец,
Обо всем, что стряслось, доложить.
Многим девам за павших подруг
Приходилось скорбеть и тужить…
Содрогнулся Сын Неба, узнав,
Что ослабла правленья узда,
Уронили чело от стыда
Окружавшие двор господа….
Разве могут вельможи, чины,
Властолюбцы, имея свой сан,
Удостоиться славы ее,
Сюань-вана жены, Линь Сынян?
Я скорблю о тебе, Линь Сынян,
И вздохну, и замолкнуть готов,
Только в сердце осталось еще
Много-много несказанных слов!
На этом Баоюй закончил, и все принялись выражать свое восхищение.
– Не очень удачно! – промолвил Цзя Чжэн и обратился к юношам: – Можете идти!
Баоюй, Цзя Лань и Цзя Хуань, словно помилованные узники, выскочили за дверь и отправились по домам.
Чем занимались обитатели дворца, мы рассказывать не будем, заметим лишь, что с наступлением вечера они сразу легли спать. Охваченный печалью, возвратился Баоюй домой, но, увидев в пруду лотосы, вспомнил рассказ девочки-служанки о Цинвэнь, которая превратилась в деву – Покровительницу лотосов, и от сердца отлегло. Глядя на цветы, он со вздохом подумал:
«Когда умерла Цинвэнь, я не устроил жертвоприношения у ее гроба. Но могу принести жертвы лотосам и так исполнить свой долг».
Юноше захотелось не мешкая исполнить обряд, но он сказал себе:
– Не годится совершать обряд кое-как. Даже перед цветами. Надо приготовить ритуальную утварь, надеть парадную одежду и тем проявить свое искреннее уважение к памяти умершей.
Затем он подумал: «Впрочем, древние говорили: „Водяная чечевица и белая артемизия из болот ценятся дешево, но идут на изысканные блюда для богатых, и еще их приносят в жертву духам и демонам“. Недаром говорят: „Не дорог подарок – дорога любовь“. Скорбь, переполнившую мое сердце, лучше всего излить в жертвенном поминании».
Баоюй взял белый прозрачный платок, который так нравился Цинвэнь, написал на нем тушью поминание «На смерть Покровительницы лотосов» – вступление и заключительную песню, после чего приготовил для жертвоприношений четыре любимых кушанья Цинвэнь.
В сумерки, когда все легли отдыхать, он приказал отнести жертвенные блюда на берег пруда, совершил положенные церемонии, повесил платок на стебель лотоса и стал читать:
В год Покоя Великого, после минувших невзгод,
В теплый месяц, когда источают коричник и лотос густой аромат,
В день, когда безысходное горе вернулось в сознанье людей[221],
Юй ничтожный, в красный Двор Наслаждений войдя[222],
Сто бутонов сорвал, мир овеявших благоуханьем,
Шелк принес под названьем «Акулья как лед чешуя»[223]
И воды зачерпнул у Беседки душистых ручьев…
В чашу чаю налил, смешав его с чистой, с листьев клена опавшей, росой…
…И хотя в этих действах значенья особого нет,
Он вложил в них глубокое чувство, сокровенную думу свою:
Пусть его приношенья дойдут до чертогов дворца в небесах,
Чтобы Белый Владыка деве, любящей лотосы, их передал…[224]
Вот оно, поминанье его: «…В тишине и безмолвии я подсчитал:
С той поры как прекрасная дева оказалась во власти мирской суеты,
Десять лет миновало и шесть,
И уж канули в вечность догадки, откуда явилась она,
Род ее и фамилия тоже забыты, и вспомнить их трудно сейчас.
Только мне, Баоюю, пять лет обитать довелось
Да еще восемь месяцев и целый час,
Там, где мы умывались, приводили в порядок себя,
Пили, ели… Смеясь, предавались веселью и играм…
Кто подумать бы мог, что взлетит высоко птица злобная чжэнь,
Что в коварных сетях в час недобрый окажется гордый орел?
Что зловоньем своим будет хвастаться чертополох,
А душистый цветок, орхидею, вырвут вон из земли?
А цветы – это нежность и хрупкость сама.
И легко ль устоять им при буйных ветрах?
И не тягостно ль ивовой ветке,
Если ливень безжалостно бьет?
Ядовитые твари подвергли наветам ее,
Оттого и обрушился неизлечимый недуг:
Словно выцвели губы вишневые,
Лик, как персик румяный когда-то,
Стал унылым, болезненным, – словно в недуге увял…
Между тем из-за ширм, из-за пологов все лилась и лилась клевета,
Через окна и двери к ней тянулись терновник, репей, ядовитые травы…
Да! Когда отовсюду лишь ненависть, лишь неприязнь, —
Разве можно от них избавленье найти?
Все на свете имеет предел: ты закончила жизнь на земле,
Чтобы стыд, униженья стряхнуть с непорочной души!
Затаенные в сердце, беспредельными были печаль,
Безутешная горечь и бремя жестоких обид…
Всем известно, что в женских покоях
Целомудренных, незаурядных
Ненавидят, и участь их с участью сходна Цзя И[225],
Что был сослан в Чанша, потому что в сужденьях был прям!
Воля, честность порой наказуется несправедливо,
Потому и отчаянье девы было глубже, чем боль и досада почтенного Гуня[226],
Самовольна священную землю решившего взять…
…Так пришлось ей одной много мук претерпеть!
А теперь кто проникнется жалостью к той, что ушла навсегда?
В небе, как облака над обителью вечных святых, растворилась она,
И куда же теперь я направлюсь, чтоб найти хоть единственный, ею оставленный след?
Я не в силах узнать, как добраться до Острова нагромождений пещер[227],
Чтоб волшебное там отыскать благовонье, жизнь дающее вновь.
Нет возможности Море Восточное мне пересечь и Пэнлая достичь,
Чтоб добыть эликсир, возвращающий жизнь…
Твои угольно-черные брови потерялись в тумане высот,
Все ж вчера взял я кисть и представил воочию их, создавая портрет.
Твои кольца на пальцах словно белый нефрит и как лед холодны,
И не знаю, найдется ли тот, кто б застывшие пальцы согрел?
На жаровне в сосуде все еще остается благовонный отвар,
А одежд моих полы все еще не просохли от пролитых слез…
Нет луаня, и зеркало с шумом разбито,
Не решаюсь шкатулку открыть Шэюэ —
Там расческа без зубьев, и в небо «дракон» улетел…
И поняв, что потеряны зубья расчески Таньюнь[228],
Я опять безутешно скорблю…
Твой «жемчужный цветок», обрамленный нефритом и золотом,
Выброшен был после смерти в густую траву,
Долго-долго лежали в грязи «изумрудные перья»[229],
Но кто-то нашел их потом, подобрал и унес…
…Все ушли из чертогов Чжицяо[230].
В ночь, когда повстречались Пастух и Ткачиха, —
В ночь седьмую седьмой же луны[231],
Не придется тебе снова в ушко иглы нить вставлять!..
Нить оборвана, селезень с уткой расстались навек[232],
Разве может кто-либо их новою нитью связать?
…А потом так случилось, что в пору осеннюю —
В пору Золота и полновластья Байди —
Я на ложе своем одиноком дремал, видя сны,
В опустевшем жилище никто не тревожил меня…
Там, за лестницей, где возвышался утун,
Проплывала луна, но была так бледна и тускла!
И почувствовал я, как уходит из мира души аромат,
Как бледнеет и тает тень былой красоты!
Словно слышал: под шелковым грустным шатром,
Там, где лотос прекрасный приют свой нашел,
Все слабее, слабее ты дышишь…
Вздох… Еще… И прервалось дыханье твое. Тишина.
Мир я взором окинул: повсюду увядшие травы,
Но ведь их увяданье не может заставить тростник и камыш
Буйный рост прекратить!
И мне кажется, – звуками скорби объята земля,
Заунывными, как нескончаемый стрекот сверчков,
Ночью выпала капля за каплей роса,
Окропив на ступенях зеленеющий мох.
Стук не слышен вальков – дождь пошел:
Дождь осенний по стенам, смоковницей густо поросшим,
Бьет и флейты напевы из ближних дворов заглушает,
А в ушах все звучит и звучит незабвенное имя твое!
И его повторяет, тебя призывая, взлетев на карниз, попугай.
В дни, когда твоя жизнь догорала, стала сохнуть айва, что растет у перил,
Вспоминаю, как в прошлом мы в прятки играли – ты за ширмой скрывалась,
А сейчас я не слышу осторожных и мягких шагов…
Вспоминаю: мы также и в «бой на травинках» возле дома играли,
А сейчас те травинки ждут напрасно: тебе их уже не сорвать!
Шелк забыт и заброшен, – и некому больше одежду кроить,
Ленты порваны, – некому больше зажечь благовонья…
…Я вчера от отца получил порученье одно
И умчался в своей колеснице далеко-далеко,
Не успев попрощаться с тобой…
А сегодня, вернувшись, невзирая на то, что разгневаться матушка может,
Я к могиле пришел, чтобы скорбное слово сказать…
Вскоре слух до меня докатился, что гроб с твоим телом сожгут!
О печаль! Не исполнится клятва погребенным быть вместе с тобой,
Да и сон твой глубокий прервут, чтобы снова обрушить беду на тебя…
О, как стыдно мне эти слова вспоминать, что тебе говорил:
«Пусть смешается прах – твой и мой!»
Поглядите: без устали западный ветер шумит возле
древнего храма, Разгорается синее пламя, и нет ему меры,
Солнце скоро зайдет, все могилы давно одичали,
Кости белые из погребений разрыты, разбросаны, – кто их сумеет собрать?
Вслушайтесь: только ореха и вязов услышите шум,
Лишь камыша и осоки тревожный и жалостный шелест…
И за туманами демонов всхлипы и плач обезьян…
Видя все это и слушая, можно понять, сколь глубокие чувства
Юного отрока сердце волнуют за плотно задернутой шторой,
Сколь непомерно прискорбна судьба юной девы, засыпанной желтой землей!
Я, уподобясь Жунъаньскому князю, в жизни своей
Бирюзовый нефрит потерял[233],
Льются, льются горючие, жгучие слезы,
И, наверно, лишь западный ветер может ими себя увлажнить[234].
Кажется мне, что со мною случилось все то же,
Что и с Ши Чуном, который Люй Чжу уберечь не сумел[235],
Вот почему я горюю и скорбные чувства,
Только к холодной луне обратившись, решаюсь излить.
О! Это были поистине демонов злые интриги,
Столько несчастий сваливших на головы наши!
Разве возможно такое, чтоб завистью боги к нам, смертным, прониклись?
Разве возможно, чтоб речь благородную раб обращал к нам, болтливый язык распустив?
Если бы даже у женщин сердца по-шакальи жестокие вскрыли,
Я все равно затруднился б умерить в себе накопившийся гнев!
Пусть все это и так, пусть судьба у тебя незавидной была, —
Уваженье и чувства мои, обращенные только к тебе, глубоки!
И чтоб выход им дать, не могу удержаться от многих вопросов.
Ныне только узнал, что Верховный владыка Шан-ди
Повелел тебе в свите цветов во дворце состоять.
Ты при жизни была с орхидеей вдвоем,
После смерти Владыка тебя попросил быть хозяйкой у лотосов…
Понимаю, что могут служанки всего наболтать, —
В этом случае я ей поверил…
Ты спросишь меня: «Почему?»
Е Фашань попросил стихотворца Ли Юна создать поминанье для могильной плиты…[236]
Тот его сочинил, а потом отложил, позабыв записать.
И тогда Е Фашань в час, когда беззаботно Ли Юн почивал, вызвал душу его,
И, проснувшись, поэт с удивленьем узрел,
Что душа и без тела записала творенье его!
После смерти Ли Юн приглашен был Владыкой Небес
В Белый яшмовый терем, чтоб там он спокойно стихи сочинял…
Говорю я о разных явленьях, но в сути едины они.
Каждой вещи присуще стремленье достойное и соразмерное выбрать себе,
Предположим: к какому-то делу душа не лежит.
Что же будет? Не просто ль пустые волненья и вздорный сумбур?
Ныне я понимаю: Небесный Владыка судит грешных людей по делам,
А отсюда и вывод: все должно быть в гармонии тесной,
И ничто не должно человека природу и склонности отягощать!
Рассужденья такие вселяют надежду, что нетленную душу твою
Я смогу угадать пред собою – вот здесь!
Это значит, что не было помысла грубость сказать, обращаясь к тебе!
А теперь – слушай песнь «Призыванье души»,
Этой песни слова пусть дойдут до тебя:
О, великое Небо! В нем и синь,
В нем и свежесть!
Не тебе ли подняться под купол небесный
Дракон из нефрита помог?
О, большая Земля —
Бесконечность, безбрежность!
На тележке из кости слоновой и яшмы
Не ты ли проникла туда, где подземный поток?
Сколь наряден и пестр
Этот зонт драгоценный!
Не сияньем ли светлых созвездий Стрельца и Хвоста
Озаряется тьма?
Разукрашенный перьями, ярким ковром
Устлан путь пред тобой во вселенной,
По бокам охраняют дорогу
Не созвездья ль Стропил и Холма?
Пусть в пути сам Фэн Лун[237]
Полетит провожатым с тобою.
Разве ты не мечтала, чтоб правил Ван Шу,
Что привык управлять колесницей луны?
И колеса – «и-и» и «я-я…» —
Огласили весь мир над землею,
За луанем и фениксом
То ль не ты мчишься вдаль, где дороги длинны?
С дуновением ветра
Заструился поток ароматов.
Не тобой ли духэна
Ветка к поясу прикреплена?
Все наряды и юбка
Разноцветным сияньем объяты,
А в трепещущих серьгах
Не нашла ли свой отблеск луна?
…Поросль трав и цветов —
Вот алтарь поклоненья Земле, Небесам и Богам!
Уж не ты ль благовонное масло
В лампадах зажгла?
Столь причудлив на тыквах узор!
Сколько тонкой посуды и утвари в храм принесли![238]
Уж не ты ли из этих сосудов
Зеленые вина, коричную влагу пила?
Ты в неведомых далях
Не сулила ль Лу Ао свиданье?[239]
Почему же меня
Ты забросила в мире сует?
О, когда бы Фэн Лянь[240]
Колесницу мне дал в знак вниманья, —
Мы с тобою вдвоем
В земной возвратились бы свет?
В сердце горечь, печаль.
Мне сейчас, одинокому, трудно.
Но, увы, не напрасны ль
Страданья мои и мольбы?
Ты в безмолвии спишь,
Сны твои в небесах беспробудны,
Уж не в этом ли должно узреть
Начертанья небесной судьбы?
Ты безмолвна в могиле, —
Никто не нарушит покоя!
Может быть, это так! Но, вернувшись к началу,
Святых о возврате толку нет умолять!
Я же скован цепями
И должен терпеть неизбежное бремя мирское,
Но вернешься ль назад,
Если эти мольбы сможет с неба душа услыхать?
О, вернись! О, приди!
Возвратись, чтоб остаться со мною,
Чтобы вновь от меня
Не пришлось в небытье улетать!
Там, где хаос царит первозданный, ты живешь, —
В тишь, безмолвие погружена…
Но ведь если бы даже спустилась с высот, надо мною застыв,
Все равно даже тени твоей я б увидеть не смог.
Я от мира, как шторой и ширмой, отгорожен девичьей мечтой,
Стражей роль пусть аира ряды исполняют сейчас.
Я хотел бы еще пожелать, чтобы тонкие, словно рачки, листья ивы пока не стремились ко сну,
Пусть пока не терзает тебя и меня обоюдная наша тоска,
Быть средь гор, позаросших корицей, тебя пригласила Сунюй[241],
Там, на острове, где орхидеи в цвету, ты была так приветливо встречена юной Фуфэй[242],
Пела флейта Лунъюй для тебя![243]
Ударяла по звучному юю, что формой как тигр, Хань Хуан[244],
Призывая Лин-фэй[245], ты встревожила даже Лишань![246]
…Когда Хуан-ди совершал свой инспекторский смотр, реку Хуанхэ перейдя, а затем и Лошуй,
Как ныне, в то время из водной стихии Лошуй черепаха явилась, на панцире книгу неся…
И твари, тот мир населявшие, ныне пред нею, услышав мелодию Яо и Шуня «Сяньчи»[247],
Запели, и, прежде скрывавшийся в водах Чишуя, дракон выплыл вдруг и ударился в пляс[248].
А фениксы, мирно дремавшие в роще жемчужной на ветвях, взлетели и ввысь устремились!
Когда призывают от сердца, – и душу святую возможно растрогать,
И вовсе не нужно для этого утварью жертвенной дверь украшать…
Сейчас из Сячэна небесного ты колесницу направила вдаль[249]
И хочешь назад, в Сюаньпу, возвратиться[250],
К священной земле, где находятся горы Куньлунь.
Мы, кажется, видим друг друга отчетливо, ясно,
Но черное облако вдруг наползает, – приблизиться трудно к тебе…
Разлуки и встречи – как тучи на небе:
Плывут, чередуясь, и места себе не найдут,
Святую же душу никак не рассмотришь в дождях и туманах…
…Рассеялась пыль, расступились тяжелые тучи,
Высокие звезды на небе опять засверкали,
И ожили реки, и горы прекрасными стали,
И в небе, на самой его середине, сияет луна!
Увы! Почему от печалей-тревог успокоиться сердце не может?
Причина, наверное, в том, что мечты проплывают, как явь.
И я беспокойно вздыхаю, с надеждой взираю на все, что меня окружает,
А слезы все льются и льются,
И сил не найду, чтоб смятенье свое побороть!
О люди! Давно уже вы в царство грез погрузились,
Один я. И лишь из бамбуковой рощи доносится музыка чистой, невинной природы.
Я вижу: повсюду взлетают испуганно птицы,
Я слышу, как плещутся рыбы на гладкой поверхности вод.
…И вот изливаю всю грусть, что на сердце моем накопилась,
В своей откровенной молитве…
И тихо обряд совершаю священный с надеждой, что буду удачлив…
О, скорбь! О, печаль!
Я покорно прошу эту чашу принять благовонного чая!
Окончив читать, Баоюй сжег платок, совершил обряд чаепития, но не уходил, пока служанка его несколько раз не окликнула. Вдруг из-за горки послышался голос: