Особы, когда-то вступившие в высочайшие покои с гордой думой: «Ну, уж лучше меня…», теперь уничтожали ее презрением, равные же ей или низшие от зависти совсем лишились покоя. Даже обычные утренние и вечерние обязанности свои во Дворце исполняя, ничего, кроме досады, не возбуждала она в сердцах окружающих, постоянно навлекала на себя их гнев и — как знать, не оттого ли — с каждым днем становилась все слабее, все печальнее и все больше времени проводила в отчем доме. Государь же изнывал от тоски, не помышляя о том, сколь предосудительным может показаться людям подобное слабодушие. Словом, благосклонность его к этой даме была такова, что слухи о ней, несомненно, дойдут до будущих поколений.
«Столь чрезмерная приверженность Государя этой особе заслуживает порицания, — ворчали, пряча глаза, важные сановники и простые придворные. — Вспомните, именно при подобных обстоятельствах начинались когда-то смуты в Китайской земле».[1]
Скоро ропот пошел по всей Поднебесной, имя этой дамы стало поводом к возмущению, готовы были вспомнить и случай с Ян Гуйфэй,[2] так что горести ее множились с каждым днем, но по-прежнему жила она во Дворце, опору находя в несравненной, поистине необъяснимой благосклонности Государя.
Отец дамы, Адзэти-но дайнагон,[3] уже скончался, а мать, госпожа Северных покоев его дома,[4] будучи особой старинных правил и обладая врожденным благородством, старалась, чтобы во время всех церемоний дочь ее ни в чем не уступала дамам, чье значение в свете не вызывало сомнений и которые имели к тому же обоих родителей. И все-таки не было у нее влиятельного покровителя, и случись что — она осталась бы совсем одна, без всякой опоры.
Потому ли, что существовала меж ними связь, уходящая далеко в прежние жизни, или по какой-то иной причине, но только родился у них мальчик, каких еще не бывало в мире, прекрасный, словно драгоценная жемчужина. Государь, сгорая от нетерпения, распорядился, чтобы младенца как можно быстрее перевезли во Дворец,[5] и, еле дождавшись, взглянул: и в самом деле — редкостная красота.
Первый принц был рожден дамой в звании нёго[6] — дочерью Правого министра[7] и обладал могущественным покровителем, а посему, полагая этого принца бесспорным наследником, все ласкали и баловали его чрезвычайно. Но новый младенец затмил даже его. Государь по-прежнему благоволил к старшему сыну, но его любовь к младшему была воистину безмерна, он лелеял и холил его словно самое драгоценное свое достояние.
Мать младшего принца никогда не принадлежала к числу дам, постоянно прислуживающих в высочайших покоях. Ее значение при дворе было гораздо выше, да и внешне она ничем не отличалась от самых знатных особ. Вот только Государь ни на шаг не отпускал ее от себя, обнаруживая при этом, пожалуй, излишнюю настойчивость. Собирались ли во Дворце музицировать или другие увеселения затевали — при каждом удобном случае именно ее призывал он прежде других, а иногда насильно удерживал рядом, принуждая прислуживать себе и после ночи, проведенной ею в высочайших покоях, — словом, вел себя так, что ее можно было принять за особу самого простого звания. Однако после появления на свет нового принца в отношении Государя к этой даме произошли столь явные перемены, что даже у нёго, матери Первого принца, зародились в душе сомнения: «А что, если именно его и назначат наследником?»
Нёго эта появилась во Дворце раньше других, и Государь дарил ее особым вниманием, к тому же она была матерью его детей, так мог ли он не считаться с ее обидами?
А та, хоть и осеняло ее милостивое покровительство, немало имела при дворе недоброжелателей, пользующихся любым случаем, дабы унизить ее, выставить на посмеяние. К тому же, будучи слаба здоровьем, да и положение имея весьма шаткое, она скорее страдала от высочайшей благосклонности, нежели радовалась ей. Занимала же эта дама павильон Павлоний, Кирицубо.[8]
Государь слишком часто наведывался туда, минуя покои остальных дам, и, естественно, у них были причины для недовольства. Когда же — а это бывало нередко — в высочайшие покои отправлялась она сама, завистницы, подстерегая ее по пути — то там, то здесь, на перекидных мостиках, переходах, — позволяли себе крайне неблаговидные выходки, отчего подолы провожавших и встречавших ее дам оказывались порой в самом неприглядном виде. Более того, часто, сговорившись, они запирали двери Лошадиного перехода,[9] который миновать ей было невозможно, и она попадала в унизительное, мучительнейшее положение. Обиды и оскорбления, множащиеся от случая к случаю, повергали несчастную во все большее уныние, и в конце концов, сжалившись, Государь приказал перевести ее во дворец Грядущей прохлады — Корёдэн, переселив давно уже проживавшую там даму в звании кои в другое помещение. Нетрудно себе представить, сколь велика была обида этой кои!
Когда младенцу исполнилось три года, с невиданной пышностью справили обряд Надевания хакама.[10] Ради такого случая — об этом позаботился сам Государь — было извлечено все самое ценное, что хранилось в дворцовых сокровищницах и кладовых. До сих пор лишь Первый принц удостаивался подобной чести. По этому поводу тоже злословили немало, но мальчик рос, и недоброжелателей у него становилось все меньше. Трудно было устоять перед удивительной прелестью этого ребенка. Люди, проникшие в душу вещей, увидав его, замирали пораженные: «Такая красота — в нашем мире?..»
Летом того же года миясудокоро из павильона Павлоний,[11] занедужив, собралась было покинуть Дворец, но Государь все не решался ее отпустить.
— Подождите еще немного, быть может… — просил он, привыкший к тому, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.
Однако состояние больной все ухудшалось, прошло дней пять или шесть, и она совсем ослабела. Мать молила Государя отпустить ее. Увы, и теперь, страшась подвергнуться оскорблениям, миясудокоро вынуждена была уехать тайком, оставив во Дворце маленького сына. Всему есть предел, и Государь более не удерживал ее, но как же тяжело ему было при мысли, что даже проводить ее ему не дозволено.[12] Лицо миясудокоро, всегда пленявшее яркой красотой, осунулось, глубокое уныние проглядывало в его чертах. Не в силах вымолвить ни слова, несчастная лишь вздыхала, и, видя, как быстро она угасает, Государь забыл о прошедшем и о грядущем, лишь горько плакал он и шептал ей разные клятвы, но она уже и ответить не могла: глаза глядели устало, бессильно поникло тело, казалось — душа вот-вот покинет его. Право, было от чего прийти в отчаяние. Хоть Государь и отдал уже распоряжение о паланкине, но, войдя в ее покои, снова не мог расстаться с ней…
— Мы ведь поклялись друг другу вместе вступить и на этот последний путь. Вы не можете уйти без меня, — говорит он, и с безысходной печалью во взоре глядит она на него.
— В сердце тоска.
Подошел к своему пределу
Жизненный путь.
А ведь мне так хотелось и дальше
По нему с тобою идти…
О, когда б ведала я, что так случится… — молвит миясудокоро, еле дыша, и, видно, хочет что-то еще сказать, но силы окончательно изменяют ей, и Государь: «Коли так, будь что будет, не отпущу ее» — решает, но тут приходит гонец.
— К молитвам, которые намечены на сегодня и ради которых приглашены почтенные монахи, должно приступить не позднее нынешнего вечера, — торопит он больную, и Государь, как ни тяжело ему, вынужден смириться.
С омраченной душою остался он в своих покоях и до самого рассвета не мог сомкнуть глаз.
Еще не пришло время вернуться гонцу, в ее дом посланному, а Государь уже места себе не находил от беспокойства, бесконечные жалобы свои изливая на окружающих.
Между тем гонец, подойдя к дому, услышал громкие стенания.
— Не перевалило и за полночь, как ее не стало, — сообщили ему, и, удрученный, поспешил он обратно.
Какое же смятение овладело душой Государя, когда дошла до него эта горестная весть! Словно лишившись рассудка, затворился он в своих покоях. Сына же, несмотря ни на что, видеть хотел, но, поскольку никогда прежде в подобных случаях дитя во Дворце не оставляли, пришлось отослать его в дом матери. А тот, ничего не понимая, лишь дивился, глядя на горько плачущих приближенных, на слезы, нескончаемым потоком струившиеся по щекам Государя. Расставаться с любимым сыном всегда тяжело, а если только что скончалась его мать…
Однако всему есть предел — пришла пора приступать к установленным обрядам, и мать ушедшей возопила в бессильной тоске:
— О, когда б и я могла вознестись с этим дымом!..[13]
Вослед за дамами, провожавшими бренные останки, села она в карету и скоро достигла Отаги,[14] где уже началась пышная церемония. Достанет ли слов, чтобы выразить всю глубину материнского горя! Сначала речи ее были вполне разумны.
— Я понимаю, теперь бессмысленно думать о дочери как о живой, — говорила она, вглядываясь в лежащую перед ней пустую оболочку. — Может быть, увидев, как превратится ее тело в пепел, я смогу наконец поверить, что мое дорогое дитя покинуло этот мир…