Итак, назначение человека – открываться бездне превращений как вечнодлящегося мгновения. Открываться прежде всякой предметности и, следовательно, обеспечивая себе полную безопасность. Это означает, что смысл его духовной работы самораскрытия сознания (не просто «миру», но самой открытости бытия) есть, в сущности, обретение покоя в мимолетности перемен. Вот так в момент смертельной опасности – а не такова ли война? – мир предстает как бы застывшим. Но такой безупречно чуткий покой как раз позволяет все опередить, везде иметь успех (в смысле успевать). Смириться, т. е. жить в мире с миром, значит замереть.
Итак, в идеале китайское стратегическое искусство есть умение всегда «действовать вовремя» или, если угодно, «схватить момент» (ши чжун), возвести стратегическую ситуацию к одному кумулятивному моменту всеобщего превращения, кардинально меняющего обстановку. Но будем помнить, что целостность события раскрывается только в потоке времени как само-дифференцирующейся реальности (что, кстати, является условием роста чувствительности). Действие кумулятивного превращения не требует субъективного усилия. В нем личностный фактор мгновенно и целиком переходит в состояние мира, воля стратега становится неодолимой мощью всеобщего «хода вещей». В нем видимая бездеятельность оборачивается сокрушительным, проницающим всю толщу бытия ударом – действенным без физического действия. Стратегическое действие никогда не равно себе, ни в чем не выражается; оно есть единство несопоставимого, оно всегда там, где его по видимости нет…
Итак, реальность превращения или, по-другому, качественность бытия немыслима и невообразима. Она требует иносказательного, символического выражения. Ее коррелят в общественной жизни – знаменитые «китайские церемонии», учтивые, предупредительные, обходительные действия, которые предваряют все явления и имеют целью не выразить, а скрыть и притом снять любое противостояние: вселенская гармония не обходится без несоответствий и диссонансов, но исключает конфликты. Оттого же китайцы классифицировали явления, руководствуясь не логикой тождества и различия, а аналогией и притом формальными, декоративными признаками вещей (примерно так, как сегодня принято в археологии, делопроизводстве или классификации антикварных предметов). Общим же знаменателем выступает качество существования или действия, к которому относятся данные предметы. Это качество раскрывается как паутина – потенциально бесконечно сложная – соответствий между вещами.
В итоге китайцы мыслят мир в категориях не объектов и не идей, а типов (пинь), выражающих качество существования в скрещении различных его признаков или обстоятельств. Типы – артефакт культуры, продукт осмысления существа отдельных ситуаций или моментов опыта. Простейшими их образцами могут служить китайские иероглифы. Например, понятие «восток» выражается комбинацией знаков, которая являет образ «солнца, встающего из-за дерева». Иными словами, общее понятие сводится к конкретной и предположительно наиболее типической черте, качеству ситуации. Иероглиф «запад» являет картину солнца, садящегося в углубление или пещеру. А сочетание слов восток-запад означает в современном китайском языке слово «вещи». Вполне обоснованный выбор, если учесть, что в китайской картине мира нет ничего выше мира вещей и каждая истина с полной очевидностью конкретна, хотя она есть результат очищения и усиления сущностных свойств явлений. В этом смысле, как говорили в Китае, человеческий труд «завершает работу Неба».
Этот краткий экскурс в принципы китайского мировоззрения помогает понять ряд очень важных и на первый взгляд странных особенностей китайской теории стратегии, среди которых следует выделить следующие:
• стремление растворить всякое действие в его обстановке, среде, ауре – одним словом, в его инобытии – и мыслить стратегию как нечто сокрытое и иное во всякой данности;
• установка на избегание конфликта и минимизацию его последствий, притом что война признавалась естественным и неизбежным явлением, более того – самим воплощением стратагемности мышления, а насилию на войне не было поставлено предела;
• нежелание, да и неумение мыслить военное противоборство вне конкретной обстановки, сводимой к тому или иному типу ситуации или психологического состояния войск;
• акцент на неразрывном, едва ли не органическом (!) единстве противоборствующих сторон, отчего, кстати сказать, победа, по китайским представлениями, достается более чувствительной в нравственном отношении стороне, но достигается незаметно и как бы без усилия;
• убежденность в том, что внутреннее усилие совершенствования непременно водворит в мире должный порядок.
А теперь посмотрим, каким образом эти неочевидные постулаты раскрываются в военной стратегии, изложенной в классических военных трактатах Китая.
Военный канон: язык и реальность, язык реальности
Итак, в традиционной китайской стратегии изначально присутствовали очень разные и даже как будто взаимоисключающие идейные посылки, принадлежавшие разным философским школам классической древности. Мы находим в ней и конфуцианский морализм, утверждавший приоритет нравственных ценностей во всех областях человеческой жизни, и даосскую апологию спонтанно-целостного действия, и понимание необходимости четких правил и их строгого соблюдения. Эта стратегия имеет и моральное, и космологическое, и метафизическое и, конечно, политическое измерения. Но мы имеем дело не с эклектическим смешением идей, а с чем-то прямо противоположным: с оригинальной, и притом очень эффективной системой осмысленной деятельности, которая на удивление органично и убедительно связывает воедино теорию и практику, знание и умение. Отмеченные выше подходы к политической проблематике не просто соседствовали, но определенным образом сопрягались между собой и обуславливали друг друга, тяготея к некоему внутреннему, невидному со стороны фокусу представляемых ими идей и ценностей. Вот это синтезирующее движение различных, по видимости весьма несходных представлений и мировоззренческих принципов к некоему интимно-очевидному и несводимому к отвлеченным формулам средоточию человеческой деятельности и определило то, что называют традицией китайской стратегии. Секрет этой традиции – чистая практика, действенность действия как таковая.
Неоднородность идейных источников классической военной стратегии в Китае обусловила и сложное, неоднозначное отношение ее создателей к проблеме войны. Последняя считалась в Китае одновременно и нежелательной, и неизбежной, причем по самым разным соображениям. Сунь-цзы, автор древнейшего трактата о войне, ссылается на пример мудрых царей древности, которые были искусны в военных делах, называет войну делом «жизни и смерти» государства и проявлением Великого Пути – то есть, высшей правды человеческой жизни, – но не устает повторять, что искусный полководец умеет добиваться своих целей, не прибегая к силе оружия. Спустя полтора столетия после Сунь-цзы другой известный знаток стратегии, Сунь Бинь, повторяет доводы Сунь-цзы, подчеркивая, что война необходима для выживания государства, но «тот, кто любит войну, навлечет свою погибель». Традиционные китайские представления о войне выразительно сформулированы в позднем даосском трактате «Хуай Нань-цзы», где указаны две возможные причины войны: самосохранение и восстановление морального порядка в мире. Для древних китайцев одно, строго говоря, было почти неотделимо от другого:
«Те, кто в древние времена применяли оружие, поступали так не для того, чтобы расширить свои владения или умножить свои богатства, но для того, чтобы сберечь свое царство перед лицом смертельной опасности, навести порядок в мире и искоренить причиняемый людям вред».
Полвека спустя знаменитый историк древности Сыма Цянь еще решительнее повторяет моральные аргументы в защиту войн:
«Оружие – это средство, используемое мудрыми царями для наказания тех, кто творит насилие и жестокости, усмирения смуты, предотвращения угрозы и помощи тем, кто в опасности…»
Но дальше Сыма Цянь продолжает совсем в ином ключе, предъявляя своего рода «натуралистическое» обоснование войны:
«Всякое живое существо, имеющее кровь в венах и рога на голове, будет драться, если на него нападут. Тем более это относится к человеку, который носит в своей груди чувства любви и ненависти, радости и гнева. Таков естественный закон…»
Мы знаем теперь, что вторая часть рассуждения Сыма Цяня почти буквально повторяет текст утерянного еще в древности военного трактата, составленного полководцем Сунь Бинем. Подобное сочетание морального пафоса и апологии жизненного инстинкта – на первый взгляд парадоксальное и даже нелепое – очень характерно для китайской цивилизации и, надо думать, послужило одним из источников ее необычайной жизненности. Оно, естественно, не могло не отразиться и в представлениях китайцев о природе войн.