Тот же стал бы ему отвечать, и такая переписка служила бы обоим взаимным упражнением в стиле. Это упражнение впервые и сделало из Антона Райзера писателя, он начал получать несказанное удовольствие, облекая уже продуманные мысли в подходящие слова, дабы иметь возможность передать их другу. Так под его пером возникло несколько небольших сочинений, иные из которых не заставили его краснеть и в более зрелые годы.
И хотя упражнение вышло односторонним, так как Филипп Райзер не успевал отвечать, все же теперь у Антона Райзера был некто, кому он мог доверить свои чувства и суждения, к чьему одобрению или хуле прислушивался, о ком он мог думать, когда писал.
И вот что странно: поначалу, когда он только собирался что-либо написать, с его пера всякий раз сами собой сбегали строчки: «Что есть мое бытие, что есть моя жизнь?» Эти же слова стояли и на нескольких клочках бумаги, которые он намеревался исписать, но отбрасывал, когда сочинение у него не шло.
Смутные представления о жизни и бытии, этой разверстой перед ним бездне, постоянно теснились в его душе, ища выхода, и он чувствовал, что сперва должен разрешить свои сомнения и тревоги по этому главнейшему вопросу, а уж затем обращаться к другим предметам. Вот почему вполне естественно, что перо против его воли снова и снова выводило эти слова, когда он силился записать свои мысли.
В конце концов выражение пробилось сквозь мысли, сформировалось – и первое, что ему удалось облечь в более или менее подходящую словесную одежду, были метафизические раздумья о личности и самосознании.
Ибо когда он вознамеривался развить свои мысли и занести их на бумагу, ничто не казалось ему более насущным, чем эти понятия: прежде чем писать о чем-либо другом, он хотел, так сказать, разобраться в самом себе.
Вслед за тем он начал исследовать понятие индивидуум, которое представилось ему чрезвычайно важным еще несколько лет назад, едва он немного приобщился к логике. Поскольку же теперь он пришел к мысли о полной обусловленности человеческой личности внешними силами и об абсолютном тождестве личности самой себе, то по некотором размышлении пришел к выводу, что потерял самого себя и должен вновь себя обрести, последовательно вспоминая свое прошлое. Он почувствовал, что человеческое существование держится лишь непрерывной цепочкой подобных воспоминаний.
Подлинное существование он сводил к индивидууму как таковому, но помимо вечного, неизменного существа, обладающего всеохватным зрением, никакого иного индивидуума представить себе не мог.
В итоге этих размышлений собственное бытие предстало ему как чистая фикция, абстрактная идея – совокупность подобий, наследуемых каждой последующей минутой у минуты только что прошедшей. И это представление о собственной ограниченности облагораживало другое его представление. Последнее огромное понятие впервые дало ему почувствовать собственное его бытие, которое раньше ускользало у него между пальцев, бесцельное, разорванное и отрывочное…
Из этих раздумий родился его первый письменный опыт в форме письма к другу, с которым он не раз беседовал на эту тему и который, быть может, хотя бы отчасти его понимал.
Меж тем головные боли не отпускали, хотя он привык к ним настолько, что, когда они на целый день прекратились, чувствовал в этом нечто опасное и противоестественное.
Он все чаще встречался с Филиппом Райзером и вдобавок совершенно неожиданно приобрел нового друга. Это был сын кантора, по имени Винтер, один из его соучеников; выражение его лица да и само лицо всегда вызывали у Антона Райзера смутную неприязнь, и тот, казалось, в свою очередь отвечал ему презрением.
От отца Винтер узнал, что Антон Райзер некогда писал стихи, а так как он сам обещал кому-то сочинить ко дню рождения поздравительное стихотворение, то, не имея для этого охоты и времени, попросил Райзера о помощи. Для Райзера это стало поводом вновь обратиться к поэзии, которую он совсем было оставил.
Маленькое стихотворение удалось ему весьма недурно. С того времени Винтер стал чаще бывать у него и пообещал свести его с одним замечательным человеком, впрочем, пребывавшим в полной безвестности, всего-навсего изготовителем пивного уксуса. Райзер весьма этим загорелся, однако знакомство все оттягивалось.
Стихи, столь удачно сочиненные им для Винтера, вновь пробудили в нем дремлющую склонность к поэзии, но по вялости своего характера он оставался более привержен гармонической прозе, к коей его слух пристрастился после чтения Юнговых «Ночных размышлений» в превосходном переводе Эберта, и теперь ему не хватало лишь внешнего повода, который придал бы его воображению сверхобычный размах.
И такой повод возник одним хмурым и дождливым летним днем, во время хорового пения: он о чем-то разговорился с Винтером, и тот невзначай спросил, чтó Райзер читает, выразив удивление, что всегда застает его за книгой. Райзер ответил, что чтение – это единственное, что может хоть как-то вознаградить презрение, коим он окружен в школе и на хоре.
Благодаря этому разговору, давшему Райзеру повод кратко пробежать свою жизненную ситуацию, его сердце открылось для живых впечатлений. И случилось так, что Ферклас, тот самый, с кем он некогда представлял вместе с Г. «Умирающего Сократа», стал грубо над ним насмехаться и разными намеками снова выставлять на посмешище одноклассникам, которые очень скоро присоединились к нему и добрых полчаса немилосердно дразнили Райзера.
Сам он ни слова на это не ответил и ушел от всех, глубоко затаив обиду, но как ни старался претворить обиду в презрение, это ему не удавалось; мало-помалу он позволил своей фантазии довести себя до горчайшей мизантропии, развеять которую смогла только мысль о Филиппе Райзере. И в конце концов, поскольку в нем властвовало желание записывать для Филиппа свои мысли и переживания, оно и на сей раз превозмогло досаду и обиду. Он попытался облечь в слова все обидное, что до сих пор его ранило, чтобы ещё живее представить это в своем воображении. И еще прежде чем хор замолк, у него – под шум, насмешки и глумливые остроты – уже сложился этюд, который он собирался записать сегодняшним вечером. И наслаждение от сделанного словно бы приподняло его над ним самим и над всеми его горестями. Воротившись домой, он со щемящим и смешанным чувством боли от случившегося и радости от того, что удалось воплотить происшедшее в живых образах, записал следующие слова:
Райзеру
Сколь печально бытие человеческое! И мы соделываем наше ничтожное бытие еще несноснее друг для друга, вместо того чтобы в сей жизненной пустыне облегчать взаимные бремена дружеским участием.
Разве не довольно того, что мы непрестанно впадаем в безумства и заблуждения, как бы плутая по заколдованной местности?
Так еще и разнообразным чудищам реветь на нас? Еще и злому сатиру прободать нашу душу своими насмешками?
Как уныла и пустынна округа сия! И я осужден, покинутый и одинокий, скитаться по ней без опоры себе и без вожатого…
Но Боже, какое счастие! Вижу вдали горстку подобных мне человеков, так же бредущих по пустыне!
«О, позвольте, позвольте и мне примкнуть к вам, друзья мои, дабы я мог скитаться в пустыне вместе с вами, и тогда она станет для меня цветущим лугом!»
И вот они приняли меня к себе, о счастие!..
Увы, горе мне!.. Что вижу?… И это – люди? Это – мои братья?…
Личина пала… да это дьяволы! И пустыня вмиг обращена в ад!
Я бегу, но их улюлюканье настигает меня.
«Так вы обманули меня, личины человеческие?… Ха, уж больше никто из вас меня не проведет! Привет тебе, Ночь, и тебе, Одиночество, и тебе, горчайшая Меланхолия! А вы, ядовитые насмехания, вы, буйные друзья, личины смерти, отыдите от меня навеки!»
Так шел я и думал, и тяжкая скорбь наполняла мне душу.
Как вдруг явился предо мною некий юноша… взгляд его обличал в нем друга, ласковые глаза – сердечную чувствительность. Я было бросился бежать, но он братски удержал меня за руку – и я остался… Он обнял меня, я – его, наши души слились воедино…
И тут Элизий нас овеял…
И действительно, Райзер не мог бы вернее описать тогдашнее свое состояние; в его словах не было преувеличения, ибо люди, ближайшие к нему в ту пору жизни, и впрямь были какие-то духи-истязатели, и среди этих ревущих чудищ особо выделялся Ферклас, чьи грубые и ядовитые насмешки в тот воскресный вечер ранили Райзера до глубины души – тем больнее, что этот самый Ферклас набивался к нему в друзья. Во всяком случае, лишь он да позднее изгнанный Г. продолжали общаться с ним после представления той комедии, так как оба разделили тогда участь Райзера, вызывая общую ненависть и презрение однокашников. И вот теперь Ферклас стал на сторону тех, кто глумился над Райзером. Он же и поощрял эти издевательства своими дерзкими остротами, выставляя его на посмешище. Все это и навело на Райзера мизантропическое настроение, заставившее его сочинить приведенный отрывок. Однако мысль о Филиппе Райзере и о канторовом сыне, бывшем его враге, а теперь друге, настолько его смягчила, что под конец отрывка он охладил свой пыл и вновь открыл себя для кротких чувств.