— Все будет сделано на совесть, монсиньор, — бодро ответил тот.
И чтобы доказать, сколь тщательно он относится к делу, лучник вынул из колчана три стрелы, осмотрел их, отбросил две, найдя в них какие-то изъяны, и остановил свой выбор на третьей.
Эту третью он наложил на тетиву, поднял лук медленным, но уверенным движением, отвел назад руку и пустил стрелу.
Та ударила в щит, и, хотя он стоял далеко, можно было заметить, что ее острие вонзилось на несколько линий ближе к мухе, чем у Эдварда.
— Клянусь честью, вот все, на что я способен. Пусть кто-нибудь сделает лучше!
— Браво, браво, Джордж! — зашумели зрители.
Настал черед Герберта, — того, на кого рассчитывали больше, чем на остальных.
Он подошел к черте торжественным, неторопливым шагом, как человек, сознающий, какая ответственность легла ему на плечи. И в выборе стрелы он явил еще больше тщания, нежели Джордж. Высыпав весь колчан на землю, он стал на одно колено и долго, заботливо выбирал стрелу, уравновешенность которой была бы безукоризненной. Затем поднялся, резко натянул тетиву — так, что рука ушла за голову, — несколько мгновений сохранял полную неподвижность, будто античный охотник, которого мстительная Диана обратила в мраморное изваяние…
Стрела полетела до того стремительно, что сделалась невидимой, и вошла в щит так близко от мухи, что задела ее крылышко.
Все наемники, особенно лучники, застыли, устремив взгляды в щит и шумно дыша. Когда же они увидели, что произошло, раздался единый крик, в котором потонули отдельные восклицания на нескольких языках: общая гордость заставляла их желать, чтобы один из них — кем был он ни был по военной профессии и по национальности — одержал верх над чужаком. Затем все, не сговариваясь, бросились в едином порыве к щиту, желая своими глазами убедиться, как метко выстрелил Герберт.
Его стрела, как уже было сказано, задела муху.
И тут лучники, все как один, издали свой обычный клич:
— Ура старой Англии!
Крики звучали все громче; все теснились у щита, показывая Гаэтано стрелу, которая — в этом никто не сомневался — должна была обеспечить их победу.
В это время странник, не давая себе труда даже скинуть стеснявший движения плащ, удовольствовался тем, что положил свой посох на землю, подобрал один из брошенных луков и, не выбирая, ближайшую из стрел, оставленных Гербертом, а затем, наложив ее на тетиву, неожиданно зычно крикнул:
— Берегись!
Обступившие щит наемники обернулись и, увидев в сотне шагов от них путника, поднимающего лук, отпрянули, очистив место. Лишь только между их спинами образовался просвет, тут же просвистела стрела.
От крика незнакомца до попадания стрелы прошло так мало времени, что всем показалось, будто он спустил тетиву вовсе не целясь. Меж тем, она, еще дрожа, торчала прямо из того места, где была муха. Путник же спокойно стоял, опершись на лук.
Когда все снова приблизились к щиту, представлявшему собой ивовую плетенку, обтянутую тремя бычьими шкурами, которые были переложены тремя железными пластинами, — они увидели, что щит пробит насквозь и острие на шесть пядей высунулось с другой стороны!
Лучники изумленно переглянулись; ни крика, ни вздоха, ни даже дыхания не вырвалось из их груди.
— Ну как? — после некоторого молчания спросил Гаэтано. — Что скажешь об этом, Герберт?
— Скажу, что это волшебство либо обман. И что надобно повторить попытку.
— Слышишь, пилигрим? — обратился к незнакомцу Гаэтано. — Ведь ты не можешь отказать доблестному лучнику, желающему отыграться. А то он принял тебя не за простого смертного, как и он, а за самого бога Аполлона, переодетого пастухом и сторожащего стада царя Адмета.
— Пусть будет так, — ответил тот. — Но когда я дам ему возможность отыграться, мне позволено будет уйти?
— Да, да! — в один голос закричали все наемники.
— Слово рыцаря, — заверил Гаэтано.
— Пусть будет так, — промолвил путник, не двигаясь с места, в то время как искатели приключений продолжали тесниться вокруг щита, разглядывая его с изумлением и восторгом. — Однако расстояние, с которого мы стреляли в первый раз, достойно, как мне сдается, лишь ребячьих забав. Пусть отодвинут щит еще на две сотни шагов, и тогда я буду счастлив помериться с Гербертом и обоими его сотоварищами.
— Еще на двести шагов дальше? Стрелять с трехсот шагов? Но вы сошли с ума, уважаемый! — выкрикнул Герберт.
— Пусть поставят щит на двести шагов дальше, — повторил незнакомец. — Я принял ваши условия беспрекословно, теперь ваш черед принять мои не обсуждая.
— Сделайте так, как он просит, — властно приказал Гаэтано. — Теперь его воля поступать как он сочтет нужным.
Два человека выдернули щит, отсчитали двести шагов и воткнули его у противоположного края арены.
Все прочие кондотьеры во главе с Гаэтано молча подошли к тому месту, где их ожидал пилигрим.
Герберт поглядел на щит и, обескуражено уставясь на свой лук и стрелы, произнес:
— Это невозможно. Стрела не долетит.
— Да, — подтвердил пилигрим. — С такими детскими игрушками это трудно, согласен. Но сейчас я покажу вам оружие, которое оправдает мой вызов.
И он пальцем показал кондотьерам нечто похожее на кусок скалы длиной в десять ступней и шириной в пять; камень выступал из бугристой, поросшей мхом земли, словно гигантская крышка гроба.
— Отвалите этот камень, — приказал он.
Наемники переглянулись, не понимая, чего добивается от них странный человек, более похожий на сверхъестественное существо, и не решаясь выполнить его приказ.
— Вы что, не слышали? — спросил Гаэтано.
— Слышали, — проворчал Герберт. — Но разве дозволено ему здесь приказывать?
— Да, если я так хочу, — отрезал Гаэтано. — Поднимите этот камень!
Восемь или десять человек принялись за дело, но, хотя они и действовали вместе, глыба не поддавалась.
Они выпрямились и, поглядывая на Гаэтано, начали роптать:
— Это сумасшедший! Он бы еще потребовал, чтобы мы выворотили из земли Колизей!
— Ах да! — прошептал, обращаясь к себе самому, паломник. — Я и позабыл, что гробница заперта изнутри.
И приблизившись к гранитной глыбе, сказал:
— Отойдите, сейчас я попробую.
После этого, сбросив с плеч свой плащ, он припал к одному из углов саркофага, впился жилистыми руками в неровности камня, а затем, слившись с глыбой, словно высеченный на ней барельеф, он трижды рванул камень.
Теперь он походил на какого-нибудь Аякса или Диомеда, вырывающего из троянской земли один из гигантских межевых столбов, каким можно сокрушить половину вражеского войска.
При первом толчке по камню пошли трещины, при втором — лопнули железные скрепы, при третьем — гранитная крышка открылась и стала видна могила, хранившая в себе скелет гиганта.
Не хватало только головы мертвеца.
Искатели приключений издали крик удивления, смешанного с ужасом, и в панике отшатнулись. Гаэтано провел рукой по взмокшему лбу.
Перед ними был один из тех невероятных костяков, что описал Вергилий; не раз, потревоженные в своем могильном сне и вывороченные на свет плугом пахаря, наводили они леденящий ужас на далеких потомков.
Рядом со скелетом лежал лук в девять ступней длиной и шесть стрел по три локтя в каждой.
— Ну что, Герберт, — спросил незнакомец, — вы ведь не сомневаетесь, что стрела, пущенная из такого лука, полетит на триста шагов?
Герберт ничего не ответил. Его и товарищей сковал суеверный страх.
Первым обрел дар речи Гаэтано.
— Что это за кости? — спросил он голосом, которому тщетно старался придать уверенность. — И почему у скелета нет головы?
— Эти останки, — отвечал незнакомец с исполненной великой грусти улыбкой, нередкой на лицах стариков, рассказывающих о том, чему они оказались свидетелями в дни своей юности, — принадлежат человеку восьми ступней роста — это когда он стоял распрямившись. Значит, даже без головы он был бы выше любого из ныне живущих. Родился он во Фракии, его отец происходил из племени готов, а мать была из аланов. Сначала он пас стада, потом служил воином у Септимия Севера, был центурионом при Каракалле, трибуном при Элагабале и, наконец, императором после Александра. Вместо перстней он носил на большом пальце руки браслеты своей жены, мог одной рукой протащить груженую фуру, хватал первый попавшийся камень и крошил его руками в пыль, не переводя дыхания клал наземь три десятка борцов, бегал так же быстро, как пущенный галопом скакун, и за четверть часа трижды обегал Большой цирк, после каждого круга наполняя своим потом чашу; наконец, он съедал в день сорок фунтов мяса и единым духом выпивал амфору вина. Звали его Максимин; он был убит под Аквилеей своими собственными воинами, а его голову отправили в сенат, пожелавший всенародно сжечь ее на Марсовом поле. Через шестьдесят лет другой император, заявлявший, что он ведет свой род от Максимина, послал за его телом в Аквилею. И поскольку он тогда строил этот цирк, то приказал похоронить его там, положив рядом с ним его любимые стрелы из тростника, срезанного на берегах Евфрата, лук из германского ясеня и асбестовую тетиву, не подвластную ни огню, ни воде, ни ходу времени. А из этой императорской гробницы он сделал центральную тумбу арены, вокруг которой кружились его лошади и колесницы. Того второго императора звали Максенций… Ну же, Эдвард! Ну же, Джордж! Ну же, Герберт! Я спешу… Берите ваши луки и стрелы, а мои — вот здесь.