Идея смерти у западных славян слилась с понятием страшной неизвестности о будущей жизни. Отсюда родились все чудовищные представления богов смерти, переделанные позднее христианскими хрониками и народным страхом в богов грозного ада, тождественных с понятием диавола. Так, у сербов Смрд и Смертница, у болгар смерть носит имя Мерота, которое встречаем мы и у балтийских славян с привычным прибавлением слова вит — Меровит или Моревит; у сорабов существует до нашего времени, близ Гёрлица, гора смерти, на которой видны еще доныне остатки древнего кумира смерти; но кто был этот кумир — определить трудно. Немецкие ученые назвали его Флинцом; но это имя чисто германского происхождения от древнего немецкого слова. Flinzstein — кремень, сохранившегося в названии ружья — Flinte. Этот кумир представляют в виде скелета со львом на плечах и факелом в руках; но эти атрибуты, очевидно, приписаны ему изобретательным воображением мифологов XVII века, у которых мы в первый раз встречаем его имя и изображение. Подобное же представление скелета сохранилось также и в русских повериях о злом Кащее и сербском Ребренезе. Впрочем, трудно положительно различить богов смерти вообще от богов, олицетворяющих зимнюю природу, каковым была у славян Самаргла, которой кумир находился в Киеве.
Почти нет сомнения, что наши предки верили в будущую жизнь. Это ясно вытекает из их почтения к мертвым и языческого обычая поминать покойников в тризнах и радуницах, который, будучи освящен благодатным влиянием православия, глубоко укоренился в быту русского и сербского народа; тогда как, напротив, между западными славянами почти совершенно исчез. Трудно теперь при обычаях христианских поминок определить обычаи языческих тризн и радуниц; вероятно, состояли они из трапезы, как будто приготовленной для мертвых и за которою живые осушали свои слезы и стенания медом и водкою. Эти пиршества производились обыкновенно на могилах умерших, но нередко и в домах живых, приглашающих в этот день своих покойных праотцев к себе на хлеб и на соль.
Виелоны, тризны и радуницы суть племенные названия одного и того же коллективного понятия духов, хранителей усопших душ, в первой эпохе нашего мифа. Позднее овладела выражением этих собирательных понятий богиня Виелона или Тризна, которая посему, как олицетворение смерти, стала почти тождественною с Морою. Странно, что в то время, как у нас языческие предания о смерти развились под влиянием православия в высокое почитание и частое поминовение в бозе почивших, эти предания на западе под влиянием католицизма перешли в совершенно противоположное понятие ада и вечного мучения. Это подтверждают самые боги западных славян, из которых одни, как Ний или Пий (в женской форме Ния, Нимва, Нинива, Пия)—Пик—Пекольник (тождественный с прусским Пиколло от слова пекло — ад), являются у поляков и чехов богами ада, тождественными с греческим Плутоном; другие же, как Радамас, Родомысл, или Радамаргла[4], Припекал (Прилегал) и Судицы (сербские Парки), являются грозными судьями ада, имея страшными исполнительницами своих приговоров Беду, Вору и Кугу (у Маша Куда) или Худину (Прозерпина), с которыми одинаковое значение, по словам Стредовского, имеют чешские фурии: Драчицы или Тассани и тождественные с ними сербские Дражницы и Стражницы[5].
Если теперь мы допустим, что славяне имели хотя темное сознание о будущей жизни, то нет сомнения, что понятие смерти, влекущей за собою награду или наказание, необходимо должно было принять двойственное значение добра и зла. Но из этого нельзя заключить, как думают некоторые мифологи, что все качественные названия богов зла, как, напр., Крвник — Злодий — Злебог — Худичь и пр., относились бы исключительно к богам смерти и вечного мучения. Наконец, принадлежат сюда еще, по приданному им мифологами значению зла и смерти, некоторые символические изображения животных, как., напр., лев и дракон — Чернитра у балтийских славян, у нас змеи и чудовища, известные из наших преданий и сказок.
Исторически доказано, что лев, признанный учеными за изображение Чернобога, перешел к славянам от знамен побеждавших их саксонцев. В самом деле, этот лев саксонских знамен, одним видом своим предвещая славянам угнетение и гибель, мог легко в их суеверном и напуганном воображении перейти в символ постыдной смерти или презренного рабства и побудить их таким образом к обоготворению этого знака грозной победы как могучего кумира, к которому они стали прибегать для отвращения от них несчастных следствий подпадения под чуждую власть. Точно такое же значение имел у балтийских славян и вендов дракон–чернитра, который, вероятно, подобно туровой голове, перешел из капища на воинские знамена редарян по примеру саксонского льва, что доказывается переходом этого дракона в гербы города Росток и многих древних семейств Мекленбурга.
Об русских змеях и чудовищах мы ничего положительного сказать не можем; но, по примеру гипотез об обоготворении предыдущих зверей и чудовищ, мы можем также предположить, что чудом морским олицетворяли древние славяне набеги норманнов, варяго–руссов, совершающиеся всегда посредством водных сообщений; тем более что древние корабли норманнов имели часто вид рыбы или какого–нибудь морского зверя. Это легко могло подействовать на воображение славян и заставить их обоготворять эту чудовищную форму норманнских кораблей, сохранившуюся для нас в песне:
Один корабль лучше всех:
У того было у сокола у корабля
Вместо очей было вставлено
По дорогу каменю, по яхонту;
Вместо бровей прибавлено
По черному соболю якутскому
И якутскому ведь сибирскому;
Вместо уса было воткнуто
Два острые ножика булатные;
Вместо ушей было воткнуто
Два остра копья Мурзамецкия;
И два горностая повешены,
И два горностая, два зимние;
У того было у сокола у корабля
Вместо гривы прибивало
Две лисицы бурнастыя;
Вместо хвоста повешено
На том было соколе корабле
Два медведя белые заморские,
Нос, корма по–туриному
Бока взведены по–звериному.
Что касается до огненных крылатых змей или змоков наших сказок, то достоверно можно предположить, что они имели почти подобное значение и перешли к нам из Литвы, где богу Потримпо посвящался змей, за которым ходили священники Ромовы. Он лежал в храме под скирдами хлеба и кормился одним молоком, почему у латышей до сих пор змей сохранил имя молочной матери — peenamahtes. Если справедливо предположение Касторского, что большая часть западных племен нашей Древней Руси находилась под влиянием Ромовы и что кривичи даже получили свое имя от прусского первосвященника Криве, то такое подчинение славянских племен храму Ромовы не могло произойти добровольно, но было, вероятно, результатом кровавой войны, которая в народной фантазии могла легко олицетвориться в грозной форме летающего огненного змея — бога Потримпо.
Глава III
ОЛИЦЕТВОРЕНИЕ ИДЕИ ПЛОДОРОДИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ЧЕЛОВЕКА
Хотя отец, как творческая сила и первоначальная причина зарождения, конечно, олицетворяет первый момент в законе оплодотворения, однако же важнейшее место в нем необходимо должен уступить матери. Она уделяет ребенку в чреве своем часть собственной плоти и собственной крови своей; она в продолжение девяти месяцев влияет непосредственно своею духовною жизнию на всю будущность нового существа и, наконец, страданиями родов искупает и облагораживает всю низость и презренность чувственных наслаждений, от которых мужчина никакими страданиями и лишениями не очищается.
Мужчина творит бессознательно, слепо предаваясь одним чувственным своим побуждениям; женщина же дает жизнь новому существу в полном сознании ее высокого призвания. Посему, естественно, народ, поклонявшийся жизненной силе плодородия, обоготворил в женщине высший идеал закона оплодотворения, оставляя мужчине олицетворение физической силы плодородия, граничащей, большею частью, с безнравственностью любострастного приапизма.
Богинею женского плодородия у северо–западных славян считалась Жива — Цица; у вендов — Цицара; у поляков — Дзидзилия; наконец, у русских, по Кайсарову и Чулкову, — Дидилия, считаемая, напротив, другими мифологами богинею бесплодия. Этому божеству поклонялись все бесплодные и беременные женщины: оно покровительствовало свободному развитию зародыша и благополучным родам.