По той же схеме построен и рассказ о последней, четвертой мести Ольги: осадив столицу древлян Искоростень, Ольга вдруг объявляет о своей милости: «А уже не хощю мъщати, но хощю дань имать помалу, и смирившися с вами пойду опять (назад)». Дань, которую требует Ольга, действительно, ничтожна: по три голубя и по три воробья со двора. Но когда древляне приносят требуемых птиц, воины Ольги, по приказу княгини, привязывают к каждой из них «церь (трут), обертывающе въ платкы мали, ниткою поверзывающе (привязывая) к коемуждо их». Вечером птиц отпускают на волю, и они несут на лапках зажженный трут в город: «голуби же и врабьеве полетеша в гнезда своя, голуби в голубники (голубятни), врабьеве же под стрехи; и тако възгарахуся голубьници, ово клети, ово веже, ово ли одрины (сараи, сеновалы), и не бе двора, идеже не горяше».
Итак, занимательность сюжета построена на том, что читатель заодно с положительным героем обманывает (зачастую по-средневековому жестоко и коварно) врага, до последнего момента не подозревающего о своей гибельной участи.
Важно и другое: живость, естественность рассказа достигается не только непременным введением в него диалога персонажей, но и детальным, скрупулезным описанием каких-либо деталей, что сразу вызывает у читателя конкретный зрительный образ. Обратим внимание, как подробно рассказывается о способе, каким трут прикреплялся к ногам птиц, как перечисляются различные постройки, которые «возгорешася» от вернувшихся в гнезда и под стрехи (опять конкретная деталь) воробьев и голубей.
Все те же, уже знакомые нам черты эпического предания встречаем мы и в рассказе об осаде печенегами Белгорода, читающемся в «Повести временных лет» под 997 г. В осажденном городе начался голод. Собравшись на вече, горожане решили сдаться на милость врагам: «Въдадимся печенегом, да кого живять, кого ли умертвять; уже бо помираем от глада». Но один из старцев не присутствовал на вече и, узнав о решении народа, предложил свою помощь. По приказу старика было выкопано два колодца, горожане собрали по горстям немного овса, пшеницы и отрубей, раздобыли меда из княжеской медуши (кладовой), и из этих припасов приготовили «цеж», из которого варят кисель, и сыту — напиток из разбавленного водой меда. Все это влили в кадки, установленные в колодцах. Затем в город были приглашены печенежские послы. И горожане сказали им: «Почто губите себе? Коли (когда же) можете престояти нас? Аще стоите за 10 лет, что можете створити нам? Имеем бо кормлю от земле. Аще не веруете, да узрите своима очима». И далее — снова с подробностями — рассказывается, как печенегов привели к колодцам, как черпали из них цеж и сыту, варили кисель и угощали послов. Печенеги поверили в чудо и сняли осаду с города.
Мы рассмотрели лишь некоторые рассказы фольклорного происхождения. К ним относятся также предание о смерти Олега, послужившее основой сюжета для пушкинской «Песни о вещем Олеге», рассказ о юноше-кожемяке, победившем печенежского богатыря, и некоторые другие.
Но в летописи мы встречаем и другие рассказы, сюжетами которых явились те или иные частные факты. Таково, например, сообщение о восстании в Ростовской земле, возглавлявшемся волхвами, рассказ о том, как некий новгородец гадал у кудесника (оба — в статье 1071 г.), описание перенесения мощей Феодосия Печерского (в статье 1091 г.). Подробно повествуется о некоторых исторических событиях, причем это именно рассказы, а не просто подробные сюжетные записи. Д. С. Лихачев, например, обратил внимание на сюжетность летописных «повестей о княжеских преступлениях».[32] В «Повести временных лет» к их числу относится рассказ об ослеплении Василька Теребовльского в статье 1097 г.
Что же отличает подобные рассказы от погодных записей? Прежде всего — организация сюжета. Рассказчик подробно останавливается на отдельных эпизодах, которые приобретают особый смысл для идеи всего повествования. Так, рассказывая об ослеплении Василька Теребовльского — событии, приведшем к длительной междоусобной войне, в которую были втянуты многие русские князья, летописец всеми средствами стремится обличить преступников: киевского князя Святополка Изяславича и волынского князя Давида Игоревича.
Этот эпизод русской истории заключается в следующем. В 1097 г. князья собрались в г. Любече на снем (съезд), где порешили жить в единомыслии («имемся в едино сердце») и строго соблюдать принцип: «кождо да держит отчину свою». Но когда князья стали разъезжаться по своим уделам, свершилось неслыханное доселе (как утверждает летописец) «зло». Бояре оклеветали перед Давыдом Игоревичем (князем Владимира-Волынского) Василька Ростиславича, князя Теребовльского. Они убедили своего сюзерена, что Васильке сговорился с Владимиром Мономахом напасть на него, Давыда, и на киевского князя Святополка. Летописец, правда, объясняет наговор происками дьявола, который, опечаленный только что провозглашенной дружбой князей, «влезе» в сердце «некоторым мужем», но так или иначе Давыд им поверил и убедил в этом же Святополка. Князья уговаривают Василька по пути в родной свой удел задержаться и погостить у них в Киеве. Васильке сначала отказывается, но потом уступает их просьбам.
Летописец нарочито подробно (при обычном лаконизме летописного повествования!), описывает, как развивались дальнейшие события. Вот три князя сидят у Святополка в избе и беседуют. При этом Давыд, сам же убеждавший пленить Василька, не может сдержать волнения: он «седяше акы нем». Когда же Святополк выходит, якобы для того, чтобы распорядиться о завтраке, и Давыд остается с Васильком, то беседа вновь не клеится: «И нача Василко глаголати к Давыдови, и не бе в Давыде гласа, ни послушанья (как бы не мог ни говорить, ни слушать): бе бо ужаслъся (пришел в ужас) и лесть имея в сердци». Давыд не выдерживает и спрашивает слуг: «Кде есть брат?». Они отвечают: «Стоить на сенех». И, встав, Давыд рече: «Аз иду по нь, а ты, брате, поседи». И, встав, иде вон». Едва вышел Давыд, избу заперли, а Василька заковали. Наутро, посовещавшись с киевлянами, Святополк приказывает увезти Василька в городок Белгород под Киевом и там, по совету Давыда, ослепить его. Со всеми подробностями описывается, как княжеские слуги с трудом одолевают могучего и отчаянно сопротивлявшегося князя...
Но вернемся к изложенному выше эпизоду беседы князей. Он примечателен тем, что здесь летописец умело передает не только действия (их-то почти и нет), а именно душевное состояние заговорщиков, и особенно Давыда Игоревича. Этот психологизм, в общем весьма редкий для древнерусской литературы старшего периода, говорит и о больших художественных возможностях, и о литературном умении древнерусских книжников; возможности эти и это умение давали о себе знать, как только для того представлялся достаточный повод, когда нужно было создать определенное отношение читателя к описываемому. В этом случае летописец отступал от традиции, от канона, от обычного бесстрастного, этикетного изображения действительности, которое в целом присуще летописному повествованию.
Именно в «Повести временных лет», как ни в какой другой летописи, часты сюжетные рассказы (мы не говорим о вставных повестях в летописях XV-XVI вв.). Если брать летописание XI-XVI вв. в целом, то для летописи как жанра характернее определенный литературный принцип, выработанный уже в XI-XIII вв. и получивший у исследовавшего его Д. С. Лихачева название «стиля монументального историзма».[33]
Монументальный историзм пронизывает всю культуру Киевской Руси; его отражение в литературе, а еще более узко — в летописании является только частным, конкретным его воплощением.
По представлениям летописцев, история — это книга человеческого бытия, в значительной степени уже написанная заранее, предначертанная божественным промыслом. Вечна в мире борьба добра и зла, вечной оказывается и ситуация, когда народ пренебрегает своими обязанностями перед богом, нарушает его «заветы» и бог наказывает непокорных — мором, голодом, «нахожением иноплеменников» или даже полной гибелью государства и «расточением» народа. Поэтому летопись вся полна аналогиями, широкими историческими перспективами, событийная канва предстает в ней лишь как частные проявления упомянутых «вечных» коллизий. Поэтому в летописи говорится о главных героях этой исторической мистерии — царях, князьях, воеводах и о главных, отвечающих их положению в обществе функциях. Князь изображается по преимуществу в самые центральные моменты своей деятельности — при вступлении на престол, во время битв или дипломатических акций; смерть князя — своеобразный итог его деятельности, и летописец стремится выразить этот итог в церемониальном посмертном некрологе, в котором перечисляются доблести и славные деяния князя, при этом именно те его добродетели, которые приличествуют ему как князю и христианину. Церемониальность изображения требует соблюдения этикета словесного выражения. Нарисованная здесь картина — идеал, своего рода идеологическое и эстетическое кредо древнерусских авторов. Мы видели при анализе «Повести временных лет», что летописец зачастую (и именно в «Повести временных лет» в отличие от последующих летописных сводов) переступает это кредо, то давая дорогу сюжетам исторических преданий, то предлагая занимательные рассказы очевидцев, то сосредоточиваясь на изображении отдельных, наиболее значительных исторических эпизодов. В этих случаях церемониальность также отступала перед напором действительности, как мы видели это в рассказе об ослеплении Василька Теребовльского.