И привезше к Москве, подержав, отвезли в Пафнутьев монастырь. И туды присылка была, тож да тож говорят: «Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами!» Я отрицаюся, что от бесов, а они лезут в глаза. Скаску им тут написал з большою укоризною и бранью и послал с посланником их — Козьма, дьякон ярославской, приежал с подьячим патриарша двора. Козьма-та, не знаю, коего духа человек: вьяве уговаривает меня, а втай подкрепляет, сице говоря: «Протопоп, не отступай, ты старова тово благочестия! Велик ты будешь у Христа человек, как до конца претерпишь! Не гляди ты на нас, что погибаем мы!» И я ему говорил, чтоб он паки приступил ко Христу. И он говорит: «Нельзя, Никон опутал меня!» Просто молыть, отрекся пред Никоном Христа, так уже, бедной, не сможет встать. Я, заплакав, благословил ево, горюна: больши тово нечево мне делать; то ведает с ним Бог. Таже держав меня в Пафнутьеве на чепи десеть недель, опять к Москве свезли томнова человека, посадя на старую лошедь. Пристав созади — побивай, да побивай. Иное вверх ногами лошедь в грязи упадет, а я через голову. И днем одным перемчали девяносто верст, еле жив дотащился до Москвы.
Наутро ввели меня в крестовую, и связався власти со мною много. Потом ввели в соборную церковь, по «Херувимской», в обедню, стригли и проклинали меня, а я сопротиво их, врагов Божиих, проклинал. После меня в ту же обедню и дьякона Феодора стригли и проклинали, — мятежно сильно в обедню ту было! И, подержав на патриархове дворе, вывели меня ночью к спальному крыльцу; голова досмотрил и послал в Тайнишные водяные ворота. Я чаял, в реку посадят, ано от тайных дел шиш антихристов стоит, Дементей Башмаков, дожидается меня, учал мне говорить: «Протопоп, велел тебе государь сказать — не бось-де ты никово, надейся на меня». И я ему поклонясь, а сам говорю: «Челом, реку, бью на ево жалованье; какая он надежа мне! Надежа моя Христос!» Да и повели меня по месту за реку. Я, идучи, говорю: «Не надейтеся на князя, на сыны человеческия, в них же несть спасения», и прочая. Таже полуголова Осип Салов со стрельцами повез меня к Николе на Угрешу в монастырь. Посмотрю — ано предо мною и дьякона тащат. Везли болотами, а не дорогою до монастыря, и, привезше, в полатку студеную над ледником посадили, и прочих — дьякона и попа Никиту-суздальскаго в полатках во иных посадили, и стрельцов человек з дватцеть с полуголовою стояли. Я сидел семнатцеть недель, а оне, бедные, изнемогли и повинились, сидя пятнацеть недель. Так их в Москву взяли опять, а меня паки в Пафнутьев перевезли и там в полатке, сковав, держали близко з год. А как на Угреше был, тамо и царь приходил и посмотря, около полатки вздыхая, а ко мне не вошел; и дорогу было приготовили, насыпали песку, да подумал-подумал, да и не вошел; полуголову взял, и с ним кое-што говоря про меня, да и поехал домой. Кажется, и жаль ему меня, да видит, Богу уш-то надобно так. Опосле и Воротынской князь-Иван в монастырь приезжал и просился ко мне, так не смели пустить; денег, бедной, громаду в листу подавал, и денег не приняли. После в другое лето на Пафнутьеве подворье в Москве я скован сидел, так он ехал в корете нароком мимо меня, и благословил, я ево, миленькова. И все бояре-те добры до меня, да дьявол лих. Хованскова князь-Ивана и батогами за благочестие били в Верху, а дочь ту мою духовную, Феодосью Морозову, и совсем разорили, и сына ея, Ивана Глебовича, уморили, и сестру ея, княгиню Евдокею Прокопьевну, дочь же мою духовную, с мужем и з детьми бивше розвели, и ныне мучат всех, не велят веровать в старова Сына Божия, Спаса-Христа, но к новому богу, антихристу, зовут. Послушай их, кому охота жупела и огня, соединись с ними в преисподний ад! Полно тово.
В Никольском же монастыре мне было в полатке в Вознесениев день Божие присещение; в Цареве послании писано о том, тамо обрящеши.
А егда меня свезли в Пафнутьев монастырь, тут келарь Никодим сперва до меня был добр в первом году, а в другой привоз ожесточал, горюн, задушил было меня, завалял и окошка и дверь, и дыму негде было итти. Тошнее мне было земляные тюрмы: где сижу и ем, тут и ветхая вся — срание и сцанье; прокурить откутают, да и опять задушат. Доброй человек, дворянин, друг, Иваном зовут Богдановичь Камынин[420], вкладчик в монастыре и ко мне зашел да на келаря покричал, и лубье, и все без указу розломал, так мне с тех мест окошко стало и отдух. Да что на него, келаря, дивить! Все перепилися табаку тово, что у газскаго митрополита[421] 60 пуд выняли напоследок, да домру, да иные монастырские тайные вещи, что игравше творят. Согрешил, простите, не мое то дело, то ведают оне, своему владыке стоят или падают. То у них были законоучителие и любимые риторы[422]. У сего же я Никодима-келаря[423] на велик день попросился для празника отдохнуть, чтоб велел двери отворя посидеть. И он, меня наругав, отказал жестоко, как захотелось ему. Таже пришед в келью, разболелся; и маслом соборовали, и причащали: тогда-сегда дохнет. То было в понедельник светлой. В нощь же ту против вторника пришел ко мне с Тимофеем, келейником[424] своим, он, келарь; идучи в темницу, говорит: «Блаженна обитель, блаженна и темница, таковых иметь в себе страдальцев! Блаженны и юзы!» И пал предо мною, ухватился за чепь, говорит: «Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и пред тобою, оскорбил тебя, и за сие наказал меня Бог». И я говорю: «Как наказал, повежд ми». И он паки: «А ты-де сам, приходя и покадя, меня пожаловал, поднял; что-де запираесся! Ризы-де на тебе светлоблещащияся и зело красны были!» А келейник ево, тут же стоя, говорит: «Я, батюшко-государь, тебя под руку вел, ис кельи проводя, и поклонился тебе». И я, уразумев, стал ему говорить, чтоб он иным людям не сказывал про сие. Он же со мною спрашивался, как ему жить впредь по Христе: «Или-де мне велишь покинуть все и в пустыню поити?» И я его понаказал и не велел ему келарства покидать, токмо бы хотя втайне старое благочестие держал. Он же, поклоняся, отиде к себе, а наутро, за трапезою всей братье сказал, людие же безстрашно и дерзновенно ко мне побрели, благословения просяще и молитвы от меня; а я их словом Божиим пользую и учю. В то время и враги, кои были, и те тут примирилися. Увы мне! Коли оставлю суетный сей век! Писано: «Горе, ему же рекут добре вси человецы». Воистинно, не знаю, как до краю доживать. Добрых дел нет, а прославил Бог, да то ведает Он — воля Ево!
Тут же приежал и Феодор-покойник з детми ко мне побывать и спрашивался со мною, как ему жить: «В рубашкель-де ходить али платье вздеть? Еретики-де ищут меня. Был-де я на Резани у архиепископа Лариона, скован сидел, и зело-де жестоко мучили меня. Реткой день плетьми не бивше пройдет, и нудили-де к причастью своему; и я-де уже изнемог и не ведаю, что сотворю. В нощи з горестию великою молихся Христу, да же бы меня избавил от них, и всяко много стужал. А се-де чепь вдрут грянула с меня, и двери-де отворились. Я-де, Богу поклонясь, и побрел ис полаты вон, к воротам пришел, ано и ворота отворены! Я-де и управился путем. К свету-де уж далеконько дорогою бреду, а се двое на лошадях погонею за мною бегут. Я-де-таки подле стороны дороги бреду: оне-де и пробежали меня. А се-де розсветало. Едут против меня назад, а сами меня бранят: „Ушел-де, блядин сын! Где-де ево возьмешь?“ Да и опять-де проехали, не видали меня. Я-де помаленку и к Москве прибрел. Как ныне мне велишь: туды ль-де паки мучитца итти или-де здесь таитца от них? Как бы-де Бога не прогневить?» Я, подумав, велел ему платье носить и посреде людей таяся жить. А, однако, не утаил: нашел дьявол и в платье и велел задавить. Миленькой мой, храбрый воин Христов был. Зело вера и ревность тепла ко Христу была; не видал инова подвижника и слезоточца такова. Поклонов тысящу откладет да сядет на полу и плачет часа два или три. Жил со мною лето в одной избе. Бывало, покою не даст. Мне еще не моглось в то время, в комнатке двое нас. И много часа три полежит, да и встанет на правило. Я лежу или сплю, а он, молясь и плачючи, приступит ко мне и станет говорить: «Как тебе сорома нет? Веть ты протопоп. Чем было тебе нас понуждать, а ты и сам ленив!» Да и роскачает меня. Он кланяется за меня, а я сидя молитвы говорю: спина у меня болела гораздо. Он и сам, миленькой, скорбен был: черев из него вышло три аршина, а вдругоряд пять аршин — от тяготы зимныя и от побой. Бродил в одной рубашке и босиком на Устюге годов с пять, зело велику нужду терпел от мраза и от побои. Сказывал мне: «Ногами-теми, что кочением мерзлым, но каменью-тому-де бью, а как-де в тепло войду, зело-де рвет и болит, как-де сперва учал странствовати, а се-де лехче да лехче, да не стало и болеть». Отец у него в Новегороде богат гораздо, сказывал мне, мытоимец-де, Феодором же зовут, а он уроженец мезенской, и баба у него, и дядя, и вся родня на Мезени. Бог изволил, и удавили его на виселице отступники у родни на Мезени. А уродствовать-тово как обещался Богу, да солгал, так-де морем ездил на ладье к городу с Мезени, и погодою било нас, и, не ведаю-де как упал в море, а ногами зацепился за петлю и долго висел: голова в воде, а ноги вверху; и на ум-де взбрело обещание, яко не солгу, аще от потопления мя Бог избавит. И не вем-де, кто силен, выпехнул меня из воды на полубы; в тех-де мест стал странствовать. Домой приехав, житие свое девством прошел, Бог изволил. Многие борьбы блудныя бывали, да всяко сохранил Владыко; слава Богу о нем, и умер за християнскую веру! Добро, он уже скончал свой подвиг, как то еще мы до пристанища доедем? Во глубине еще пловем, берегу не видеть, грести надобе прилежно, чтоб здорово за дружиною в пристанище достигнуть. Старец, не станем много спать: дьявол около темниц наших бодро зело ходит, хочется ему нас гораздо, да силен Христос и нас не покинуть. Я дьявола не боюсь, боюсь Господа своего, Творца и Содетеля и Владыки; а дьявол — какая диковина, чево ево боятца! Боятца подобает Бога и заповеди Его соблюдати, так и мы со Христом ладно до пристанища доедем.