характеристик заимствован в «Степенной книге», как это неоднократно отмечалось уже, из житийной литературы или реже из «Хронографа». «Степенная книга» была явлением, параллельным макариевским «Четьим Минеям», и неслучайно, что обе эти «энциклопедии» XVI в. вышли из одного и того же кружка книжников. Но житийная похвала не была еще характеристикой в полном смысле этого слова: «Житие – не биография, – говорит В. О. Ключевский, – а назидательный панегирик в рамках биографии, как и образ святого в житии – не портрет, а икона» [7].
Следовательно, XVI век отмечен ростом интереса к историческим личностям, но этот рост – пока лишь количественный; качественно интерес этот остается все тем же. Новое понимание человеческого характера начинает слагаться лишь в произведениях XVII в., посвященных «Смуте» [8]. Они-то и составят главный предмет нашего дальнейшего рассмотрения.
Исторические сочинения первой половины XVII в., посвященные «Смуте», резко отделяются от предшествующих летописей рядом особенностей и в первую очередь повышенным интересом к человеческому характеру и новым к нему отношением. Характеристики составляют отныне одну из главных целей исторического повествования, они не только увеличиваются количественно, но и изменяются качественно. По сути дела «Временник» дьяка Ивана Тимофеева представляет собою собрание характеристик деятелей «Смуты» и событий «Смуты». Вследствие этого автор не стремится к фактической полноте и последовательному хронологическому изложению событий. Тимофеев не столько описывает факты, сколько их обсуждает. Его «Временник» не отличается в том, что касается событий после правления Шуйского, последовательной связью изложения: это очерки и характеристики, в особенности последние.
Так же точно и «Словеса дней и царей и святителей московских» Ивана Хворостинина состоят в основном из характеристик деятелей «Смуты», начиная от Бориса Годунова. Во вступлении к своему труду Хворостинин выясняет цели своего труда: он желает описать «пастырей наших детели», подвиги «великодушных муж, и бескровных мучеников, и победоносцев».
То же самое может быть сказано и о «Повести» кн. И. Μ. Катырева-Ростовского, в конце которой помещено даже особое «Написание вкратце о царех московских, о образех их, и о возрасте, и о нравех».
В известной мере тем же стремлением к обсуждению характера исторических личностей отмечено и «Сказание» Авраамия Палицына, и «Иное сказание», и «Повесть» С. Шаховского, и мн. др.
Этим интересом к интерпретации событий, а не к их фиксации, и в особенности к характеристикам участников этих событий, отличается вся литература о «Смутном времени». Однако с наибольшей четкостью эта новая черта исторического сознания сказывается в русских статьях «Хронографа» редакции 1617 г. (его обычно называют «Хронографом» второй редакции). Литературные достоинства второй редакции «Хронографа» и значение ее в развитии исторического знания на Руси до сих пор еще остаются недостаточно оцененными.
Самый состав «Хронографа» второй редакции обнаруживает в его авторе человека с незаурядной широтой исторических интересов. Предшествующая всемирная хронография в пределах от XI и до XVII в. в гораздо большей степени, чем русское летописание, была подчинена религиозным задачам. Всемирная история трактовалась по преимуществу как история церкви, как история православия в борьбе с ересями. Вторая редакция «Хронографа» – первый и крупный шаг на пути секуляризации русской хронографии. Это отчетливо выступает в тех дополнениях, которыми распространил автор второй редакции основное содержание «Хронографа». Здесь и новые статьи из Еллинского летописца (преимущественно выдержки из «Хроники Иоанна Малалы», касающиеся античной истории), здесь и сочинения Ивана Пересветова, и дополнения из католических хроник Мартина Бельского и Конрада Ликостена. Из этих последних выписаны статьи географического содержания (например, об открытии Америки), статьи по античной мифологии или общие статьи о магометанстве, по истории пап, по истории западноевропейских стран, по истории Польши. Все это не имело ни малейшего отношения к истории православия и даже противоречило ей [9]. Не меньший интерес имеют и вновь включенные статьи, посвященные описанию наружности Богоматери (из слова Епифания Кипрского «О житии пресвятыя владычица нашея Богородице») и наружности Христа («Описание же божественный Христовы плоти и совершеннаго возраста его»). В них сказывается интерес к реальному портрету.
Благодаря всем этим дополнениям, «Хронограф» второй редакции отличается значительно более светским характером, чем «Хронограф» редакции 1512 г., к которому он восходит. Однако наиболее отчетливо этот светский характер второй редакции «Хронографа» обнаруживается в его подробном повествовании о событиях «Смуты».
Как уже давно было отмечено [10], рассказ «Хронографа» 1617 г. о событиях русской истории XVI – начала XVII в. представляет собою единое и стройное произведение. Это ощущается не только в стилистическом и идейном единстве всего повествования, но прямо подчеркивается автором постоянными перекрестными ссылками: «о нем же впереди речено будет в Цареградском взятии» [11], «о нем же впереди речено будет», «о нем же писах в царстве блаженный памяти Феодора Ивановича», «о нем же писах и преже» и т. п.
Важно при этом отметить, что и само это произведение, как и вся композиция второй редакции «Хронографа», идет по пути той же секуляризации исторической литературы. В нем нет ссылок на Священное Писание, нет религиозного объяснения событий. Автор не приписывает «Смуту» наказанию божию за грехи всех русских людей, как это еще делают некоторые другие сочинители исторических произведений первой половины XVII в. Этот светский дух пронизывает собою и всю систему характеристик деятелей русской истории. Перед нами в «Хронографе» второй редакции действительно «система» характеристик: теоретически изложенная в кратких, но чрезвычайно значительных сентенциях и практически примененная в изображении действующих лиц «Смуты». Эта «система» противостоит средневековой, она подвергает сомнению основные принципы агиографического стиля. В ней нет резкого противопоставления добрых и злых, грешных и безгрешных, нет строгого осуждения грешников, нет «абсолютизации» человека, столь свойственной идеалистической системе мировоззрения средневековья.
В предшествующее время человек, особенно в житийной литературе, выступает по преимуществу либо совершенно добрым, либо совершенно злым. Исследователь творчества Пахомия Серба В. Яблонский пишет, например: «Подвижники родятся у Пахомия такими же святыми, какими и умирают. Эта несообразность с законом естественного развития всякой человеческой жизни не препятствует трудам Пахомия быть поучительными панегириками: в жизни подвижников мы не находим ни единого темного пятна от раннего детства до блаженной кончины в старости глубокой…» [12]. Правда, в литературе исторической эта идеализация и абсолютизирование нарушались сплошь и рядом, но эти нарушения были бессознательными, они не входили в художественный замысел автора, они происходили под влиянием воздействия самой действительности, дававшей материал для изображения человека, или под влиянием тех литературных образцов, которые писателю служили. Противоречивые черты могут быть замечены в изображении Дракулы в «Повести о Мутьянском воеводе Дракуле» (он справедлив и одновременно извращенно жесток), в изображении отдельных летописных героев и т. д. В «Повести о Дракуле» – последний «дьявол», но поскольку и в богословских представлениях того времени на дьявола возлагается обязанность возмездия