над ним.
«Ох, как же они любят все эти эффекты театральные!» — бегущей строкой пронеслось в Костиной голове.
Через какое-то время — Костя не мог определить, секунда прошла или десять тысяч лет, — на сцену вышли дети лет семи. Девочки в длинных серебристых платьях, будто подсвеченные изнутри, и мальчики в белоснежных шелковых одеяниях. Дети были настолько прекрасны внешне, настолько совершенными были их полупрозрачные лица, настолько одухотворенными были их глаза небесно-голубого цвета, настолько нежными и тонкими, будто стебли диковинных растений, были их руки, что Костя почувствовал внезапную боль в сердце от нахлынувшей на него серебристой красоты. И дети запели. Легонечко — запел сначала солист-мальчик, потом за ним потянулись другие. Пели они «Аве Мария». Пели негромко, нежно, слаженно, будто единый организм. «Это они с моей душой прощаются», — грустно подумал кто-то, кто транслировал мысли в Костину голову.
То были мгновения настоящего, почти запредельного, щемящего, как ком в горле, как начинающиеся рыдания, счастья. Костя никогда в жизни не испытывал подобного счастья. Ему не хотелось, чтобы дети уходили со сцены, не хотелось, чтобы они переставали петь, не хотелось, чтобы эта кристальная эйфория заканчивалась. Он растворился в этом мгновении, точно лед в бокале мартини, распался на атомы, стал частью этого момента, чтобы возрождаться в этих ангельских звуках, и возрождаться, и возрождаться, и возрождаться, не помня себя, не зная своего имени, не понимая, где кончается жизнь и начинается смерть.
Но настал момент, когда музыка смолкла и дети замолчали. Их серебристые силуэты начали таять. Вскоре сцена опустела. Костя закрыл глаза — в ушах по-прежнему продолжала звучать ангельская музыка, но все тише, и тише, и тише… Он снова открыл глаза и увидел только потолок. Костя попытался встать — очень он испугался, что потолок рухнет на него и похоронит под своими обломками. Слабость была неимоверная — кое-как он приподнялся на локте, присел, превозмогая головокружение, осмотрелся. В комнате было темно — горела только керосиновая лампа в дальнем углу. Окна были наглухо зашторены. Костя кое-как поднялся, привычно цепляясь за ножку стола. Тихо было так, что Костя отчетливо слышал биение собственного сердца.
«Что же я наделал? — это снова бегущая строка. — Что же я наделал?»
Позже, вспоминая об этой ночи, Костя так и не смог понять, в какой именно момент в его сознание протек страх, холодный, липкий, будто кисель, тягучий страх. Наверно, сразу после того, как ушел хор детей, певших «Аве Мария».
— Я один против чертового Мироздания, — вслух, не боясь, что его услышат, произнес Костя. — Я внутри черной дыры, которая засасывает меня, точно болото.
Векслер предупреждал, что будет плохо. Векслер предупреждал, что будет страшно, и мерзко, и гнилостно. Но он не предупреждал, что это будет как полет с сорокового этажа, полет длиной в бесконечность. Темнота. Первозданная бесконечная темнота. Космическая агония вселенского ничто. Во Вселенной так много предметов, тогда почему ты так одинок?
Первобытный хаос. Липкий страх. Полустершиеся цитаты на латыни, все одинаково бессмысленные: «Vive ut vivas», «Cupido atque ira consultores pessimi», «Gaudeamus igitur».
Рефлексия затягивает, как болото. Кто мы, зачем мы здесь, куда мы идем — полноте, век вчерашний, для начала надо выяснить, кто Я, ведь Я же являюсь мерой всех вещей. Закончусь Я — закончится Вселенная, которая до меня и не существовала.
Тяжесть. Звуки марша. Чьи-то голоса, приглушенные и строгие, много слов, все слова налиты смыслом, точно спелые яблоки соком. Ihr beiden die ihr mir so oft in Not und Trübsal beigestanden sagt was ihr wohl in deutschen Landen von unsrer Unternehmung hofft… черные капюшоны и факелы… уважаемые пассажиры, остановка Гете, следующая остановка — Уильям Шекспир… Весь мир — театр, театр называется «Глобус»… Опять Шекспир… Везде Шекспир, повезло человеку с антрепренером… Офелия… о нимфа, помяни мои грехи… — пр-роклятие! — в твоих святых молитвах! Как сложно забыть то, чего никогда не было.
О, сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали. Какая-то мировая скорбь, право слово. В начале было слово, и слово было убого. Красота предсказуема, смерть неизбежна, и только боль остается навсегда. Боль и немного музыки. И эта музыка будет вечной, потому что скрипка и немного нервно, а если нервы на пределе, прими феназепам.
А как же счастье? Счастье есть? Не все же время страдать, не правда ли? Южная ночь, теплый летний ветерок, находим удовольствие в простых вещах, а то свихнемся. Felicita — e tenersi per mano andare lontano la felicita la felicita e il tuo squardo innocente in mezzo alla gente la felicita… Радуемся-радуемся, молодость закончится, придет зрелость, потом старость — на старости некогда будет радоваться, Альцгеймер не позволит.
Какое нам дело до падающих стен и попранных империй, до поверженных башен и горящих самолетов, до идолов, сброшенных с пьедестала, — нет никакого дела, господа присяжные заседатели. Лед тронулся, ледники растаяли, пора, товарищ Ной, браться за постройку ковчега, главное, нанять правильных подрядчиков, а то ковчег постигнет судьба Титаника, а воздушный змей станет дирижаблем «Гинденбург».
Отдельные вспышки, точно блуждающие огни. Память фрагментарна и любит искажать события. И ложки, сами понимаете, нет. И все мы снимся Черному Королю, а он, засранец эдакий, храпит который год. Отдельные цитаты пробиваются, как сигналы радиосвязи в рубку тонущего корабля. Старые фолианты с пожелтевшими страницами и волны пиратской радиостанции.
Die Nacht ist feucht und stürmisch
Der Himmel sternenleer
Im Wald unter rauschenden Baumen
Wandle ich schweigend einher.
Eins. Hier kommt die Sonne…
Костя так и лежал на полу, омываемый незримыми волнами вселенской скорби, умирая от слабости. В голове нон-стоп крутились непонятно откуда взявшиеся цитаты на языках, которых он не знал, какие-то обрывки мыслей, и этот бесконечный процесс он никак не мог контролировать — сознание (и подсознание, вероятно, спасибо дядюшке Фрейду) будто выворачивало наизнанку, и бог знает как много дряни там скопилось. Ни одна из мыслей не принадлежала непосредственно Косте, ни одну из цитат он бы не смог воспроизвести, да что там воспроизвести — прочитать; так и лежал он, безгрешное дитя постмодерна, как наркоман во время бэд-трипа.
«Я должен отсюда выбраться! Я должен, черт побери, отсюда выбраться!»
И тут начался кошмар. Ночь. Фонари. Дальние отсветы проезжающих машин. Пустая дорога. Костя так и не понял, как сюда попал. Разумом он понимал, что по-прежнему находится в кабинете Векслера, но физически… физически он находился где-то на задворках Воскресенска-33 — вдали виднелись зыбкие пятиэтажки, и в некоторых окнах горел бесполезный электрический свет. А потом Костя увидел их. Убийц. Он