Мысль была ночная, неясная. Но утром вернулась с довеском. Нужно понять не только лишь, сколько в княжестве ртов, но и сколько рук, способных держать соху, а случись половецкое нашествие, взять рогатину.
Так затеялась великая работа: переписать всех свиристельских жителей. Сначала князь думал, что это будет просто. Разослать тиунов во все стороны, они люд повсюду пересчитают. Потом свести в одну цифирь – и кончено.
Однако крестьяне, известно, пугливы и во всем видят либо козню, либо злое ведовство. В первый же день приказчика, который в недальнем от Свиристеля-города селе стал ходить по дворам с берестой, приняли за чародея. Привязали на шею камень, посадили в реку – поглядеть, всплывет ли, потому что колдуны в воде не тонут. Приказчик, бедняга, не всплыл, но другого на его место Ингварь присылать поостерегся.
Пришлось действовать иначе – медленно и тайно, людей не будоража. Всё лето по свиристельской земле ходили особые люди, ставили засечки: где сколько домов. Пересчитать подданных, как мечталось вначале – сколько мужчин, сколько женщин, сколько детей, сколько бесполезных стариков, которые тоже едоки, не получилось. Да оно, может, и не надо. От баб в работе проку немного, в войне и подавно. Дети и старики легко мрут – как их сочтешь? Довольно переписать очаги, от которых кормятся семьи. По ним же и подать исчислить. Она получила название «подымной», по печному дыму.
Теперь Ингварь в точности знал, за сколько семей ему перед Богом ответ держать.
В княжестве имелись: стольный град Свиристель; два городка Пустоша и Ляховец; крепость Локоть у брода на реке Донке, из-за которой всегда половцы приходят; восемь сел; двадцать деревень; и еще в северной стороне, где леса, проживали бортники со звероловами, но их переписать не вышло, потому что бродят с места на место и сегодня они твои, а завтра уйдут в леса к соседнему остромскому князю – и нет их.
Домов на круг получилось две тысячи, четыре сотни и тридцать шесть. С бабами, стариками, со всем приплодом тысяч пятнадцать народу. Ингварь и не думал, что так много. За каждого, кто с голоду помрет, кого от степных хищников или разбойников не убережешь, с тебя, князя, на Страшном Суде спросят. Поставлен пасти стадо – береги его от падежа и волчищ, а иначе ты пастух скверный, нерадивый.
Отец Мавсима, свиристельский протопоп, говорит, что на том свете над земными владыками другой суд, не как над обычными людьми. Простой человек перед Господом только за свою душу отвечает, а князю грех против собственной души может и проститься, если властитель переступил Божью заповедь ради люди своя, но не будет снисхождения тому государю, кто блюл себя пуще подданных.
Ингварь эту истину помнил крепко и старался по ней жить. На третий год княжения вроде стало и получаться.
Свиристель живет небогато, но покойно. Люди не голодают, дома стоят. Начали даже чужие нищие на подкорм прибредать – верный признак, что здесь сытнее, чем в иных местах.
Ингварь уж стал прикидывать, как поставит через Крайну мост, и хорошо бы городскую стену башнями укрепить, а еще протопоп жалуется, что храм совсем обветшал.
И вот на́ тебе: отдай четыреста гривен! Всем замыслам конец, а земле лихо и разорение…
– Где столько серебра возьмем, Путятич? – жалобно спросил молодой князь.
У боярина ответ уж был готов.
– Нигде, – жестко сказал Добрыня и дернул себя за ус. – Князь-Борислава выкупить нам неможно. Да и незачем. Он изгой, отрезанный ломоть. Сам ушел, по своей воле.
Ингварь наклонил голову. Долго молчал, хлопал светлыми ресницами.
Со вздохом молвил:
– Давай отца Мавсиму послушаем. Что скажет? – Подозвал челядинца, зевавшего у двери. – Эй, милый, поди скажи, чтоб за отцом протопопом послали. Пусть передадут, мы с Добрыней Путятичем на совет зовем.
Слуга кивнул, но с места не тронулся – сначала решил дозевать. Челядь на княжьем дворе была старая, еще отцовская. Никак не могла привыкнуть, что былой последыш, на кого прежде не глядели, теперь государствует. Надо бы с ними построже, но у Ингваря не получалось.
Боярин сдвинул седые брови – не понравилось, что князь его суждением не удовольствовался.
– Оглох? – рявкнул Добрыня на прислужника. – Плетью выдрать? Живо Мавсиму сюда! Князь велел!
Челядинца будто вихрем сдуло.
* * *
Но ждать, пока явится Мавсима, не стали. Вспомнили, что об это время протопоп вкушает утреннюю трапезу, а дело это было долгое, и святой отец, пока не завершит, из-за стола не поднимется. Мавсима говорил, ссылаясь на Писание, что хлеб насущный – милость Божья, и оскорблять ее поспешанием есть великий грех. Поэтому князь с боярином пошли к трехглавому Феодосьевскому храму, в пристройке к которому жительствовал свиристельский главносвященник, сами, не чинясь.
Протопоп кушал, как всегда, обстоятельно. С заедками – тертой редькой, солеными рыжиками, простоквашкой – уже покончил и теперь ел просяную кашу с рыбной тешей, а на блюде дымился разварной кур, обсыпанный укропом.
Гостям Мавсима обрадовался. Усадил, принялся потчевать. Когда оба отказались, расстроился.
– К старости чревоугодлив стал, – пожаловался он. – Хоть и речено в «Послании к евреям», что надобно укрепляться благодатью, а не яствами, но я рассудил, что я не еврей и потому могу укрепляться и тем, и другим. Сам покушать люблю, люблю и поглядеть, как гости кушают. А то отведали бы кулебяки? Хороша!
– Мы по неотложному делу, отче, – сказал Ингварь. – По такому, что и у тебя кус в рот не полезет.
А Добрыня ничего говорить не стал. Сел на лавку, левой рукой подпер скулу, правой подцепил ус.
Протопоп тяжко вздохнул, с сожалением отодвинул мису.
– «И предложе им хлебы ясти, и рече: «Не ем, дондеже возглаголю словеса мои». И рече им: «Глаголи». – С круглощекого, румяного лица пропала улыбка. Маленькие, не по возрасту яркие голубые глазки прищурились. – Что стряслось, сыне? Какая напасть? Оба вместе вы ко мне еще никогда не жаловали.
Удивительный пастырь был Мавсима. Несуровый, в праведный гнев не впадающий, на любую вину говорящий: «Ничего, Господь милостив, помоли от сердца – простит». В обычное время много шутил и сам на чужие шутки охотно хохотал. Был и лукав, и себе на уме, и на деньги скупенек, но в час, когда становилось не до шуток, будто чья-то рука отдергивала занавесь с намалеванной добродушной личиной, и проступал другой облик, истинный. Такого Мавсиму князь и чтил, и боялся. Протопоп же про себя объяснял: «У меня своего ума нету, я человек глупый, сосуд хрупкий. Но на донышке того сосуда плещется малая толика влаги, какую Господь налил. Когда нужда, я уста грешные запечатываю, умишку убогому даю укорот и прислушиваюсь к тому плеску. Он не обманет».
Слушая рассказ – сначала Ингваря, потом Добрыни, – поп и в самом деле губы плотно сжал, словно запечатал, а затем и прикрыл глаза.
Князь говорил жалостно, смятенно, со слезами. Боярин – рассудительно, веско. Изречет немногое – спросит: «Так иль нет?» Мавсима кивает: так. Ингварь, слушая старого советчика, и сам понимал, что прав Добрыня, во всем прав. Выкуп неслыханный. Бориславу никто ничем не обязан. Ради изгоя разорять княжество – преступно. И не сам ли Мавсима учил, что первый долг государя – перед подданными, а не перед родней? Прочие доводы Путятича были не менее убедительны, и священник всякий раз молчаливо соглашался.
Наконец боярин закончил.
– Что князю посоветуешь, отче? – спросил он успокоенно, не сомневаясь в ответе.
Мавсима пожевал мясистую губу, наклонил голову – будто действительно прислушивался к какому-то внутреннему звуку.
– А спросит Ингваря, призвав к себе, Господь: «Где есть Авель, брат твой?» Что он ответит? – молвил протопоп после долгого молчания. Глаза открылись, и показались они князю не голубыми, а черными. – Сказано Павлом-апостолом в Первом послании к Тимофею-листрянину: «Уповай не на богатство неверное, но на Бога Живаго». И покровитель мой небесный, Мавсима Сирин, не о пище телесной заботился. Держал он в убогой своей хижине два сосуда: один с хлебом, другой с маслом. Всяк путник брал и ел, а сосуды те не оскудевали, их Господь наполнял. На то и нам уповать надо.