И ведь не было ее, любви-то. Сколько к сердцу ни прислушивался, никакой теплоты к вновь обретенному брату не чувствовал. Только досаду, обиду – и еще страх. Страх, что придет долгожданная весточка от Ижоты-Ирины: уломала я отца с матерью, скачи ко мне, мой Трыщан, а он уже себе не господин, не князь – не поймешь кто…
Ведь поговорил он тогда, храбрости набравшись, с Михаилом Олеговичем. Стерпел обидное изумление, ни словом не укорил радомирского князя за сердитый отказ. Сел на коня, да уехал, лишь во дворе поглядел на некое окошко, и махнул оттуда белый платок, и было в том махе обещание, которое согрело отвергнутому жениху душу.
Ох, надо было слушать мудрого Добрыню. Никто бы конями Бориса не разорвал. Надоел бы он Тагызу своим буйным норовом, и месяцев через несколько отдал бы хан двоюродного за малую плату или даже задаром бы отпустил. А к тому времени, глядишь, уже и свадьба бы сладилась…
Несколько недель угрызался так Ингварь, коря себя за глупость и все больше сердясь на Бориса. Но на Успенье Богородицы, когда поминают мертвых родичей, случилось нечто, отчего он на брата взглянул по-новому.
* * *
Стояли в церкви вечернее поминание по отцу и брату. Отец Мавсима читал из Псалтыря возвышенное.
«Воздремала душа моя от скорби. Утверди меня в словесах Твоих. Путь неправды отстави от меня, законом Твоим помилуй мя…», – торжественно и печально выпевал протопоп. У Ингваря щипало в носу. Борис всхлипывал и не утирал слез, потом пал на колени, склонился лбом в каменный пол, под которым лежали останки. Рыдал, повторяя: «Прости, батюшка… Прости сына блудного, окаянного». Тут уж заплакал и Ингварь.
Дома тоже поминали, с вином, но Ингварь скоро ушел. Он привык ложиться рано, всегда вставал вместе с солнцем, потому что работы много. Борис же остался за столом.
Ночью разбудил. Явился в опочивальню хмельной, с распухшими глазами. В руке свеча.
Ингварь, пробудившись, испугался нежданного явления. Лицо у Бориса было страшное, перевязанное поперек широкой черной тряпицей; по нему метались тени от дрожащего огня.
– Что с тобой? – вскричал Ингварь, садясь на постели.
– А? – Борис тронул повязку. – Это я на ночь усы воском натираю. Прижимаю, чтоб кверху торчали… Эх, Ингварка… – Он сел на ложе, пригорюнился. – Не спится мне. Вспомнил, как раньше, когда маленький был, трапезничали. Много нас было. Батюшка, матушка, брат Володьша, я, близнецы Яромир со Святополком, младше меня, оба от красной болезни померли, сестренка Саломеюшка со светлыми косами, я ее любил, Сметанкой звал. Ее тоже Бог забрал… Твоей матери, тихони, тогда еще не было, тебя тем паче… А ныне никого кроме тебя у меня не осталось. Один ты мне родная кровь.
А женишься – и тебя не станет…
Ингварь на жалкие слова растрогался, но и насторожился. Узнал про Ирину? Откуда?
Осторожно сказал:
– Так и ты женишься.
– Нет, братка, куда мне? Я перекати-поле. Нигде долго жить не могу, скучно становится. Дунет ветер, качусь дальше… Так и сдохну где-нибудь в чужом краю, от острой стали иль от хворобы. Туда мне, зряшному, и дорога. Только на тебя надежда. Не дай нашему роду пропасть. Сколько тебе? Двадцать?
– Двадцать второй уже.
– Пора, пора о жене думать. Свиристели наследник нужен.
Не знает, понял Ингварь.
Борис был сейчас не веселый и красивый, как всегда, а мятый, потерянный – и оттого вдруг родной.
Тронув брата за плечо, Ингварь тихо молвил:
– Думаю уже.
И всё рассказал. Про давнюю и безнадежную любовь, про чудо из чудес – Иринино согласие, про бессчастное сватовство. Только о своих опасениях не помянул: что и прежде, в единоличном княжении, он был жених незавидный, а теперь стал вовсе никакой.
Слушая, Борис оживленно кивал. Слезы высохли. Глаза заблестели.
– Ну, это дело мы быстро устроим, – сказал он уверенно. Подмигнул. – Не вешай носа, добудем твою ладушку. Положись, братка, на меня. Завтра же едем в Радомир. Я буду не я, если князь-Михайлу и его франкиню сушеную по-своему плясать не заставлю. Это-то я хорошо умею. Спи, Клюковка, утро вечера мудренее.
Ингварю впервые тогда подумалось: хорошо это, когда есть старший брат.
Про Каинову печать
«Делай всё, как скажу, – велел Борис, – и выйдет складно».
Должно быть, так же надежно и уверенно чувствовали себя воины, когда он водил их в поход или в бой. Сомневаться и тревожиться нечего – знай исполняй, что наказано.
Ингварь и не сомневался. Но тревожиться тревожился.
Брат оставил его в поле, не доезжая Радомира. «Побудь тут час-другой. Дай мне князя с княгиней размягчить. Увидят тебя – зубы ощерят. Дочка, поди, своими слезами и жалобами их сильно примучила. А на меня им что крыситься?»
Удумано было хорошо. Не может такого быть, чтобы Борис своими рассказами, своей белозубой улыбкой и лучезарной повадкой не расположил к себе Михаила Олеговича и даже злющую Марью Адальбертовну.
Время Ингварь умел считать, как все: по солнцу. Однако небо затянули серые тучи, и было не понять, когда кончатся два часа. Ему казалось, что миновала уже целая вечность, а сколько времени прошло на самом деле, неизвестно. От волнения на месте не стоялось, и князь натоптал по траве целую тропинку, ходя то вперед, то обратно.
Наконец, трижды перекрестившись, сел на Василька, поехал к городским воротам.
Спешившись на княжьем подворье, сказал слуге, как условились с Борисом:
– Что брат мой Борислав Ростиславич, давно ли прибыл? Подпруга у меня лопнула, отстал я.
Ответили, что прибыл давно, кушает в трапезной обед с князем, княгиней и княжной.
Обнадеживающий знак. Особенно, что и Ирина там.
По лестнице Ингварь взбежал через ступеньку, но в зале, перед входом в трапезную, задержался. На стене, почетно, висело его серебряное зеркало. Подошел, осмотрел себя – всё ли ладно. Расстроился. В плохом-то зеркале, медном, он краше смотрелся. И бороденка не такая жидкая, и кадык не выпирает, и пятно на лбу не столь пунцовое.
Хорошее зеркало врать не стало. Перепуганные глаза жалко мигали, сдвинутые к самому носу – не соколиному, как у Бориса, а воробьиному.
Утешил себя тем, что в повести много сказано про Ижотину красу, а про то, пригож ли Трыщан, ни слова. Может, он тоже был собою неказист, но полюбила же его прекраснейшая из дев.
Теперь перекрестился уже не три, а тридцать три раза, ради укрепления духа.
Вошел.
Борис велел, как войдешь, сразу на него посмотреть, он знак даст. Скривится – делать плаксивое лицо; подмигнет – победительно улыбаться.
Но ни на кого кроме Ирины после стольких недель разлуки Ингварь, конечно, глядеть не мог.
Она зарумянилась, опустила ресницы, но взгляд лишь скользнул по вошедшему и переместился на Бориса. Тогда и Ингварь, вспомнив наказ, повернулся к брату. Тот скосил глаза на княжну, показал из-под стола большой палец: хороша, мол, твоя лада. Лица не скривил, но и не подмигнул, так что Ингварь не понял, унылым ему представиться иль веселым. Поэтому просто поклонился и сказал положенное величание.
Княгиня дернула ноздрей, отвернулась. Михаил – тот был добрее:
– А, ты. Что припозднился? Садись, садись. Вина ему, закусок. Ешь, пей, слушать не мешай. Ох, брат у тебя – лучше гусляра сказывает.
Кажется, всё было неплохо. До главного разговора еще, кажется, не дошло, но хозяев Борис размягчил. Даже княгиня Марья смотрела на него ласково.
– Ты пировал с лучшими принцами Франции? – спросила она, смешно коверкая слова.
– Почитай, каждый день бражничали. С Луисом Блуаским, с Етьеном Першским, с Бодуеном контом Невильским, с контом Жофреем Шампанским, – начал перечислять Борис имена, которые показались Ингварю потешной тарабарщиной, но для Марьи Адальбертовны, видимо, звучали музыкой. Княгиня на каждое охала, закатывала глаза.