после меня не останется, ибо самое светлое, самое чистое, что было в моей жизни, я проебал, точнее, две самые главные вещи в своей жизни — любовь и душу, и все, и ничего, ничего, пустота, и мертвые с косами стоят, и да, я вижу мертвых людей, а еще чуть-чуть, и я начну с ними трахаться, что, я опять, что ли, заснул, да сколько можно, я же синий в хламину, а Шевчук все поет, или это одна и та же песня, или таксист гоняет ее по кругу, это все, что останется после меня, это все, что возьму я с собой, черт, у меня душа болит, так болит, да блин, нет у меня больше никакой души, ты такой хорошей была, до свидания, друг, и прощай.
— А знаете, какой самый — ик! — большой город в России? — Костя внезапно очнулся и очень даже бодро произнес непростую фразу, обращенную к таксисту. Если бы не внезапно наступившая икота, было бы вообще идеально, круче, чем у диктора на радио.
— Москва? — таксист снисходительно покосился на Костю.
— Не-а, — ответил Костя, посмотрел в бутылку и понял, что виски-то уже закончилось. Еще он куда-то дел погасшую сигарету, скорее всего, уронил под сиденье.
— Воскресенск-33, — торжественно объявил Костя.
— Почему?
— Да потому что мы уже два часа едем и все не доедем!
— Мы едем десять минут, — сообщил таксист. — На Мичурина ремонт, поэтому мы и…
Точно. На Мичурина ремонт, асфальт меняют, там еще плакат большой поставили — работы осуществляет ООО «Благие намерения».
Костя снова задремал. И сон ему приснился агрессивный, злой сон. И в этом сне была и Диана, отчего-то совсем прозрачная, как галлюцинация, и Крапивин, гипертрофированный красавчик с квадратной челюстью, почему-то на ходулях, и сам Костя фигурировал в этом сне на правах нарратора, и ярости в нем было больше, чем когда-либо, — и ярости, и желания разрушить весь этот неправильный мир к чертям, и облить этого вопиющего красавчика Крапивина кислотой, чтобы он не был таким совершенным, и поджечь, и всю эту несчастную «Аризону» превратить в руины, как после воздушной бомбардировки, и подвергнуть геноциду всех официантов, и администраторов, и посетителей, и были эти мысли настолько разрушительными, что, когда Костя проснулся в очередной раз, он обнаружил, что кулаки его сжаты, как будто бы он собрался на рукопашный бой.
Костя начал ощутимо трезветь, и чем больше он трезвел, тем больше ярость подступала к горлу. Дикий, совершенно убийственный коктейль из ярости, отчаяния и беспомощности. Играла меланхоличная музыка, одна песня депрессивнее другой, и этот саундтрек только усиливал ярость и гнев. Это не такси, а просто гигантская металлическая коробка, в которой трудно дышать. Костя покрутил ручку — стекло со скрипом отъехало вниз. В салоне резко похолодало, но в целом стало чуть легче существовать. Таксист неодобрительно посмотрел на Костю, но ничего не сказал. Видимо, не в его правилах было спорить с пьяными пассажирами.
— Я их всех убью на хрен, — еле слышно пробормотал Костя, который от нечего делать снова полез во «Вконтакте», открыл Дианины сториз и увидел, что они с Егором по-прежнему в «Аризоне».
Как они могут веселиться и наслаждаться жизнью, когда тут небо готово обрушиться и похоронить под своими осколками Воскресенск-33? Костя вытащил из кармана тысячерублевую купюру и протянул ее таксисту.
— Сдачи н-не надо! — произнес он, поеживаясь.
13
Ветер был не сильный, так, одно название, а не ветер, но колючий и недобрый. В воздухе болталась нелепая взвесь из снега и дождя. Глянцевый мокрый асфальт был подсвечен цветными огонечками, как на дискотеке — фары машин, фонари, вывески магазинов. Изображение было четким, как на экране телевизора при максимальном разрешении. Костя был уже практически трезв. Остаточная посталкогольная сентиментальность — вот что заставило его расплатиться с таксистом тысячерублевой купюрой, иными словами, он немного расслабился.
— А, спасибо. — таксист удивленно забрал купюру. — Здоровьица!
— Это главным образом за музыку, — ответил Костя и тут только понял, что ни черта он не трезв, вот ни на йоту.
«Это все, что останется после меня, это все, что возьму я с собой…»
— А-а-а! — воскликнул таксист, импульсивно всплеснув руками. — Так это… «Шансон» не работал, вот я и включил эту галиматью.
Его щетинистое лицо в свете фар казалось зеленым, точно у гоблина. Он был приземистым, невысоким, носил черную куртку и шапку-гондонку — обычный-обычный мужичок; такие по вечерам смотрят «След» и «Криминальную Россию», пьют редко, потому что в завязке, изредка пишут двоюродному брату в колонию, воспитывают двух детей-школьников, из которых старший после девятого класса пойдет в колледж, ну, ПТУ по-старому.
— Что? — Костя резко пожалел о собственной щедрости.
— Да ерунда все это, — тоном знатока сообщил таксист. — Все эти ваши страдания-завывания, кто вас этому научил только. Ерунда на постном масле! Разве это жизнь? В жизни нет места для этого вашего нытья, а ноют одни бездельники, понимаешь ты? Потому что работать надо. И отец мой работал, и я работаю, и никто из нас не ныл, не причитал, не плакался в жилетку — мы просто пахали, засучив рукава. Вам, молодым, просто заняться нечем, вот и выдумываете себе всякие страдания. Тебя бы вот на завод, а?
— Я работал на заводе, — ответил Костя, умолчав о том, что работал он в пыльном кабинете с письменным столом, полосатым солнечным светом и огромным фикусом.
— Ну вот и я про что. — таксист, пропустивший смену концепции, немного растерялся. Или вспомнил, что заработал на этой поездке тысячу рублей.
— До свидания, — холодно ответил Костя, поднял воротник пальто, засунул руки поглубже в карманы — перчатки он дома оставил, — повернулся к таксисту спиной и гордо зашагал в сторону «Аризоны».
Эх, проклятая «Аризона», а люди за столиками сидят, разговаривают, листают ламинированные страницы меню. Внезапно, вглядываясь в ярко освещенное зазеркалье, Костя вдруг понял, что он спокоен как удав. Последние остатки ярости улетучились после того, как он вынужден был выслушать нелепую тираду таксиста, возомнившего себя музыкальным критиком и знатоком жизни. На место ярости пришла пустота, и неизвестно, что было хуже.
14
Они сидели за столиком и ели роллы. Костя видел их сквозь прозрачное окно. Сидели, ели роллы, запивали пивом и чему-то смеялись. Скорее всего, они смеялись над ним, над Костей — а над кем же еще? Смейся, паяц, над разбитой любовью!
Костя стоял, прислонившись к фонарю, и смотрел во все глаза на счастливых людей. Он сжимал и разжимал кулаки, точно готовился к смертному бою, прекрасно понимая, что никакого боя не будет, что он уже проиграл. И он уже был готов развернуться, чтобы уйти, —