Роберт Монкс
КОРПОКРАТИЯ
Как генеральные директора прибирают к рукам миллионы долларов
Помню, как я первый раз услышал слово «корпорация». Дело было воскресным вечером, я сидел в отцовском кабинете в нашем особняке Клипстон-Грейндж, в Леноксе, штат Массачусетс. Шла осень 1940 года, взрослые говорили про войну в Европе, а я рассматривал всякие интересные штуки, что стояли на каминной полке. Я взял серебряный кубок с выгравированной надписью «Школа Св. Марка, 1914 год. Приз за интеллект. Второе место». Мама объяснила, что в папиной школе все проходили тест на общее интеллектуальное развитие и папа был первым восьмиклассником, кому удалось занять почетное второе место. Но и в том году, и в следующем, и еще через год, и в Гарварде, и в Оксфорде, первым всегда был папин лучший друг и сосед по комнате в общежитии, Портер Чэндлер.
Я был любознательным ребенком и спросил, чем занимается Портер Чэндлер.
«Он юрист в корпорации в Нью-Йорке», — ответила мать. Так в семь лет я узнал, чем занимался самый умный человек в моем маленьком мире.
Это было, как теперь говорят, «формирующее переживание». Таким же переживанием был сон, который я постоянно видел с самого раннего детства. Я поднимаюсь по крутой лестнице, вырубленной в скалистом утесе в северной части Ленокса. В правой руке я несу какой-то предмет, не знаю что, но точно не крест и не меч, а за мной плотной шеренгой идут люди. Спустя много лет, решив с женой посмотреть на этот утес, я был потрясен: оказалось, что он существовал только в моих снах.
Следующие тридцать лет моей жизни прошли, как им и было положено. Я усвоил ценности, принятые в нашем кругу, много работал, чтобы добиться успеха, у меня были способности того рода, что ценятся в школе, трудоспособность и мотивация. Кроме того, мне повезло появиться на свет в год, отмеченный самой низкой рождаемостью за всю новейшую историю Америки, в день, когда отменили сухой закон. Год рождения, вкупе с ранней женитьбой и отцовством, не только освободил меня от военной службы, но и дал фору на рынке труда, где мои ровесники оказались в меньшинстве. В результате в течение шестидесяти лет передо мной все время были открыты широкие карьерные возможности как в государственном, так и в частном секторе.
Окончив школу в июне 1950 года, я устроился в Paine Webber, Jackson & Curtis курьером — доставлял сертификаты на акции в другие брокерские фирмы. Мы, курьеры, делились на три типа: начинавшие с самого низа выпускники колледжей и бизнес-школ, вышедшие на пенсию почтальоны и «исключения» вроде меня — дети хороших знакомых или клиентов фирмы. Не успел я и недели проработать, как началась война в Корее, и всех ветеранов Второй мировой снова призвали на службу, так что я оказался единственным новичком в самом низу пирамиды. Результатом стала любопытная смесь обязанностей, скрашивавшая изрядную скуку курьерской работы. Сказать по правде, ее было немного. Летом 1950-го дневной оборот на Нью-Йоркской фондовой бирже не превышал миллиона акций. Сегодня он редко опускается ниже миллиарда.
Я поступил в Гарвард, и на какое-то время мир корпораций выпал из моего поля зрения — пока я не начал изучать юриспруденцию. В те годы корпоративное право представляло собой, в поэтическом описании декана юридического факультета, «пустые уставы корпораций — остовы небоскребов из ржавеющих балок, по которым гуляет ветер». Изучать корпоративное право было все равно что изучать монтажную схему по учебнику — одни голые абстракции. Курс читал энергичный, остроумный профессор, который вечно куда-то спешил, но я отважно (или глупо) дождался конца последней лекции и спросил у него в лоб:
— И это все?
— Вы, собственно, о чем? — мягко спросил он после паузы.
— Корпорации — это такой сгусток власти… в демократическом обществе концентрируют огромную власть… — Я пытался выпутаться из идиотского положения. — Как их власть согласуется с интересами граждан?
Он мигнул от неожиданности, потом улыбнулся и сказал:
— Вам понравится глава в моей будущей книге.
Так и оказалось. Ближайшие пятьдесят лет я буду не раз перечитывать эту главу.
За двенадцать лет после окончания школы права я сам стал частью сгустка власти, которым так наивно интересовался. Как специалист по корпоративному праву и венчурный инвестор, занимавшийся также инвестиционно-банковскими услугами и корпоративным управлением, я узнал, как делаются деньги и как работает «экономика здравого смысла». В целом образование и происхождение хорошо помогали мне в этих занятиях, но одновременно удерживали от изучения академической экономической науки. Тем временем непривычный, но напористый жаргон университетских экономистов стал занимать все больше места в дискуссиях на тему бизнеса и государственной политики. Чтобы заполнить пробел в образовании, я устроил себе полугодовой отпуск и прослушал курс макроэкономики у профессора, до недавнего времени работавшего в Комитете экономических советников при президенте США. Мой наставник был откровенным и открытым человеком, и я с жадностью впитывал новое знание о мире, в котором люди знали, что есть высшее благо, так разительно отличавшееся от религиозных мифов и неопределенностей, с которыми я вырос. Вокруг говорили об «экономических законах» и «экономической науке», и я хотел быть одним из посвященных.
Позднее я приду к выводу, что каждое из этих абсолютных понятий было абсолютно неверным. Так было, например, с кривой Филлипса — выведенной профессором Лондонской школы экономики Уильямом Филлипсом обратной зависимостью между инфляцией и безработицей. Считалось, что высокая безработица ведет к низкой инфляции и наоборот. В конце 1950-х вера в такую зависимость была настолько сильна, что стала основой целого ряда политических компромиссов между властями и профсоюзами. Однако эта кривая, как и великое множество других графиков и законов, внушавших уверенность в том, что мировую экономику можно понять и управлять ею, за последние двадцать лет вошла в полное противоречие с реальностью. Порой я думаю, как эти вечно уверенные в своей правоте люди ухитряются сохранить уважение к себе во времена двойного дефицита невообразимых масштабов (дефицита бюджета и счета текущих операций), на который американское правительство так долго практически не обращало никакого внимания.
В конечном счете, главное, что я вынес из изучения экономики, состоит в том, что я понял: мы очень мало знаем. Это помогло мне не пасовать перед интеллектуалами от макроэкономики, но не избавило от общего чувства тревожности.