«Чекистка! — с ненавистью подумал комендант, придерживая панаму на голове, чтобы не сдуло. — Мало чеков нагребла? Еще хочется? Уже совать некуда, уже все забито, но тебе все мало? Ну ты, бля, у меня улетишь! Я тебе устрою!»
Никто еще так не унижал его, как эта плачущая тетка, сидящая на чемодане.
Она махнула проезжающему грузовику, по-мужски ловко закинула сумки в кузов, села с водителем рядом.
— Что, испугались? — спросил водитель участливо. Он видел, как Ирину уговаривали зайти в самолет. — Вам в дивизию?
Грузовик попылил по дороге в объезд ВПП. Солдат-водитель приободрился. Он впервые видел рядом человека трусливее себя. В сравнении с этой женщиной он сам себе казался едва ли не героем.
— Мне тоже поначалу неприятное было все это, — сказал он, ловко выворачивая руль и объезжая глубокую выбоину, пробитую гусеничными машинами. — Потом привык. Главное — настроить себя философски. Все это — жизнь. Все мы — смертны… Что вы говорите?
Ирина ничего не говорила. Она просто высморкалась. Солдат искоса поглядывал на нее и придумывал жуткую историю про войну и смерть. Именно придумывал, потому что на боевых солдат никогда не был и очень надеялся никогда не быть. Ему посчастливилось попасть в хозяйственный взвод, и в его обязанности входило разъезжать на «ЗИЛе» по всей базе, развозить ящики с продуктами по складам, со складов — в столовые, из столовой увозить парашу и сливать ее за нижним КПП, где паслись душманские коровы; возил он гробы из морга на аэродром, детали для вертолетов, оцинкованное железо, боеприпасы, заменщиков, дембелей — словом, возил все, что подлежало перевозке с одного места на другое. Парням, которые ходили на боевые, он немного завидовал, особенно дембелям с медалями и орденами, но зависть его была абстрактной, и на подвиги его, мягко говоря, не тянуло. При мысли о войне его прошибало потом и бросало в дрожь, он не мог говорить, потому как челюсти сводило судорогой, затылок немел и терял чувствительность, ноги и руки становились ватными, и с подлой навязчивостью по ночам случался энурез. Солдат ненавидел войну, как скорпиона, как мерзкую жабу с ядовитыми бородавками, как глистов. Эта война, невидимая, тихая, безмолвная, обитала где-то за пределами базы, за шлагбаумом КПП, за линией окопов, колючей проволоки и минных заграждений, и, когда солдат начинал задумываться о ней и вглядываться в пыльную даль с оглаженным контуром песчаных гор, внутри него все сжималось, превращаясь в тяжелый сырой комок, в голове начинало звенеть, и этот звон стремительно поднимался до самых высоких нот, превращаясь в истошный визг. И тогда солдат, боясь сойти с ума, затыкал обкусанными пальцами уши, зажмуривал глаза и, оказавшись в этой глухой темноте, мысленно говорил: «Мамочка, мамочка, спаси меня, не дай помереть, господи, не дай помереть, так жить хочется, только бы не попасть туда, только бы пронесло, только бы живым вернуться…»
Наверное, его слишком напугали, когда он только прибыл на базу с бледной и прозрачной от страха командой. Ну, про традиционное пожелание от дембелей «Вешайтесь, чмыри!» он слышал еще в учебке. Оно его не испугало, но насторожило. Потом командир отделения, распределяя койки в палатке, паскудно пошутил. Глянул на солдата оценивающе, прищурив один глаз: «Рост какой?» Какой, какой… А фиг его знает! Тут от впечатлений не то что рост — фамилию забудешь. Сержант подтолкнул солдата к деревянному колу, поддерживающему крышу, поставил зарубку над темечком, что-то пометил в своем блокноте, покачал головой: «Плохо!» — «Что плохо, товарищ сержант?» — «Рост плохой». — «В каком смысле?» — «Гробов на сто семьдесят два сантиметра уже не осталось. Ты слишком высокий. Когда в ящик положим, придется согнуть тебе колени». А на следующий день его отправили в морг, затаскивать в «ЗИЛ» «Груз-200».
Война шептала где-то недалеко, посылая зловещие приветы солдату. Он издали видел, как с боевых вернулся батальон, как, лязгая траками, кружились на месте боевые машины пехоты, присыпанные солдатами, словно торт жареными орешками, как снимают с брони безжизненные тела в расхристанном, рваном обмундировании, до тошноты выпачканном в крови. Убитые! Мертвые! Трупы! А-а-а-а, нет! нет! нет!
И он снова затыкал уши и зажмуривал глаза, прячась в своей уютной и глухой темноте. Он знал, что он трус, но ничего не мог с собой поделать, настолько не мог, что даже не пытался перебороть страх, даже не помышлял о такой невозможной для себя цели.
А война отрыгивала жуткие слухи. Колонна «КамАЗов» поехала на карьер за песком. Это где-то рядышком, минут десять или пятнадцать езды. Водители не взяли с собой оружие — зачем? близко ведь! — даже куртки не накинули, голые по пояс, веселые, уверенные в себе, дембель скоро, прощай, поганая страна! Карьер не нашли, спросили у таксиста. Тот кивнул, езжайте за мной, щас покажу. Привез на какой-то пустырь, поросший высокой травой. Через три часа пропавшую колонну нашли. «КамАЗы» уже догорали. В траве лежали голые и безголовые тела солдат. У многих были отрезаны половые органы и вспороты животы. Отрезанные головы пришлось искать долго — их раскидали по всему полю. Полк неделю трясло от ужаса.
Самое херовое, учили сержанты, это попасть к духам в плен. Лучше сразу подорваться гранатой. Пшик — и на том свете. Ни боли, ни страха. Чтоб наверняка, надо гранату к животу прижать или, что еще лучше, к горлу. Разворотит так, что духи не тронут тело, не станут его обезображивать. Не ссыте, сынки, после подрыва гранатой никто еще живым не оставался, никто не корчился от боли. А вот если попадешь в плен, вот это полная задница. Насчет пыток духи очень изобретательны. Например, любят они «снимать рубашку». Разденут вас догола, подвесят к дереву за руки, затем аккуратно надрежут ножом кожу — вот здесь, пониже пупка, по окружности, и задерут кожу наверх, словно майку, до самой головы. В идеале должно получиться так, чтобы волосы лобка оказались на темечке. Разумеется, ничего не видишь, потому как голова оказывается как бы в кожаном мешке, задыхаешься, кишки медленно вываливаются, но ты инстинктивно пытаешься их удержать, напрягаешь мышцы живота и тем самым продлеваешь свои мучения. Мух налетает миллионы! Облепляют твои внутренности, жрут, жалят, жужжат. Говорят, где-то под Джелалабадом духи «сняли рубашку» с нашего солдатика, так тот десять часов мучился, дышал через дырку в кожаном мешке, которую сам же прогрыз… Но это тоже фигня. Есть штучки куда более изощренные. Например, снимают с пленного штаны и сажают голой задницей на ведро, как на унитаз. В ведре дремлет кобра. Ее пока ничто не беспокоит. Но когда под ведром разжигают костер, кобре становится горячо, и она пытается выбраться из ведра через единственное доступное отверстие — задний проход несчастного пленника. Это дьявольское развлечение невообразимо мучительно…
Хрясь! Водитель вовремя не притормозил, машина подскочила на ухабе, клубы пыли поплыли над фанерными модулями вечно пустующего разведбата. Теряя очертания, пыль припорошила угловатые крыши, чахлые кусты, выложенные из бетонных плит дорожки и грязным туманом двинулась к медсанбату. Эта мутная субстанция с прогорклым запахом древности и нищеты, из которой на восемьдесят процентов состоит воздух Афганистана, проплыла над дощатой сценой, сколоченной для приезжих певцов, на которой недавно выступала вечно молодая Эдита Пьеха; пыль бесшумно накрыла медико-санитарный батальон с голубой воронкой фонтана посредине, заставила повернуться к себе спиной двух солдат в госпитальных пижамах, забилась в оконные щели, заползла в марлевые занавески на форточках. Гуля Каримова с опозданием закрыла форточку, включила посильнее поддув воздуха из кондиционера и застыла у окна, глядя на унылые столбы ограждений.
Вот уже неделю ее мучило тягостно-тоскливое чувство. В нем и безысходность, и ревность, и обреченность, и уныние. Герасимову дали отпуск по ранению. Он его не просил, не писал рапорт, не намекал, не проставлялся. Военно-бюрократическая машина сработала, на удивление, быстро и четко. Медкомиссия написала заключение и положила его на стол командира полка. Тот подписал его и передал начальнику штаба. Начштаба не поленился зайти в строевой отдел и распорядиться насчет отпускного билета для Герасимова. Все закрутилось. В штабе шелестели бумажки, и от этого звука Каримову коробило. Через пару дней они расстанутся. Валера сядет в самолет и полетит в Союз, в ташкентский Тузель. Потом он пересядет в другой самолет и полетит во Львов. И там, в городе-герое, в терминале аэропорта, в зале прибытия, его встретит жена.
Гуля стояла у окна и выстукивала пальцами по подоконнику, словно играла на пианино.
Жена… Слово какое странное. Жесткое, дрожащее, напоминающее жука в спичечном коробке: же-на, жу-жу… Гуля не знала, как выглядит та женщина, какого цвета ее волосы, какие у нее глаза, как она одевается, в какой ночнушке ложится в постель. Она старалась не думать об этом, потому как мысли о законной жене Валеры Герасимова были мучительны, и Гуля с трудом подавляла крик. Ничего более несправедливого она не знала. Самые подлые войны в истории человечества, самые коварные убийства, величайшие трагедии и ужасающие катастрофы представлялись ей более справедливыми и естественными, чем факт существования у Герасимова какой-то там жены. Живет, понимаете, баба в Союзе, ходит по магазинам, кафе, жрет докторскую колбасу, мороженое, пьет шампанское, крутит задом налево-направо, цокает, плядище такая, каблучками по асфальту, не заливается соленым потом, ничем не рискует, ни за что не борется, не скрипит зубами, принимая раненых, не сходит с ума от их истошного крика, да еще приличные почтовые переводы получает регулярно — и в довершение всего она еще и законная жена с полным комплектом прав на Герасимова! С какой такой стати?? Где же справедливость?? Почему этой мымре все права, а Гуле Каримовой — никаких, хотя именно она, Гуля Каримова, выбрала, выходила, вернула к жизни Валерку, она боролась за него, она показывала свой нрав, сохраняя свое достоинство и честь, она была верна, она была горда, она превратилась в белую ворону, она объявила войну всем — ради того, чтобы быть с Валеркой! И вот вдруг выясняется, что у нее нет никаких прав, и весь этот мир, что связан с Валеркой, принадлежит другой…