В его левую штанину мертвой хваткой вцепились чьи-то скрюченные пальцы. Глеб ударил одного из веселых молодых людей, который уже не был таким веселым и даже, казалось, постарел лет на пятнадцать, коленом в лицо, и тот вернулся на пол, выпустив штанину. Теперь Слепой стоял лицом к иностранке, которая озабоченно склонилась над своим фотоаппаратом. Он легонько вздохнул: в руках у девушки была не дешевенькая автоматическая “мыльница”, а большой, тяжелый профессиональный “никои” со вспышкой. Это был очень хороший аппарат, требовавший умелого обращения, что почти полностью исключало возможность того, что иностранка окажется простой туристкой. И потом, туристы – существа стадные, повсюду следующие за гидом, как коровы за пастухом, а эта странствовала в одиночку и, судя по выражению лица, была в полном восторге от событий, которые любого законопослушного туриста привели бы в состояние, близкое к истерике.
Глеб наклонился и поднял увесистую сумку, пытаясь сообразить, как ему теперь поступить. В голове у него при этом все время крутился старый афоризм, гласивший, что добрые дела наказуемы. Кой черт, спрашивается, дернул его ввязаться в эту историю? Не умерла бы она без своей сумки, даже если в ней миллион. А теперь – пожалуйста, фотографии. Снимок на память:
Слепой на задании. Малахов думает, что его агент уже где-то рядом с пунктом назначения, а он, оказывается, позирует перед объективом. Вот что теперь делать? Отобрать у нее пленку? Это визг, возмущенные вопли, угрозы… Еще, чего доброго, царапаться станет. Когда сумку крали, небось не царапалась.
А с другой стороны, – ну и что? Ну щелкнула. Ну возможно, даже опубликует это где-нибудь. Что это изменит? Кто-то где-то пролистает журнальчик и лишний раз убедится в том, что в России есть люди, способные дать кому-то в морду. Тоже мне, открытие. Не на работе же она меня сфотографировала, не во время очередной ликвидации. Конечно, если эти снимки когда-нибудь попадут на глаза Малахову, тот будет недоволен. Что, скажет, в топ-модели решил записаться? Пусть поворчит. В данный момент гораздо важнее не привлекать к себе лишнего внимания.
«Вот артист, – подумал Глеб о себе самом. – Не привлекать внимания! Драка в ресторане, конечно, наилучший способ остаться в тени. Ну хватит! Что сделано, то сделано. Надо кончать с этим поскорее и отправляться спать.»
Он протянул девушке ее сумку, стараясь не слишком хмуриться.
– Большое спасибо, – сказала она.
У нее был совершенно варварский акцент и не правдоподобно синие глаза – именно синие, а не голубовато-серые. Такие глаза Глеб до сих пор видел только на картинах да еще по телевизору, когда барахлила цветоустановка. “Контактные линзы, – понял он. – Я слышал, их иногда делают цветными. Прогресс!"
– Не за что, – сказал он. – Вы, конечно, не согласитесь засветить пленку?
– Это не есть возможно. Вы ответить мне на мой вопросы? Совсем немножко. Я платить!
– Это не есть возможно, – безо всякого удовольствия передразнил ее Глеб, сунул остолбенело стоявшему поодаль официанту несколько мятых купюр и повернулся к иностранке спиной.
Она еще раз окликнула его, когда он, перешагнув через копошившихся в проходе грабителей, направился к выходу. Глеб не обернулся, чувствуя, что на сегодня с него хватит. Он не имел опыта общения с журналистами, если не считать того случая, когда ему пришлось застрелить корреспондента радио “Свобода” на охоте, но знал, что с этим народом надо держать ухо востро. В его положении с ними было лучше всего не общаться вовсе, а синеглазая девица, судя по всему, была именно журналисткой.
Ложась спать у себя в купе, он почему-то вспомнил ее руки – тонкие, красиво очерченные, с длинными, гибкими пальцами и короткими, но тщательно ухоженными ногтями. На среднем пальце правой руки было кольцо, которое показалось Глебу оловянным. Впрочем, вполне возможно, это было серебро. “Красивые руки”, – подумал Глеб, мысленно обозвал себя старым донжуаном, очистил мозг от всего постороннего и заснул.
Уже под утро он проснулся и рывком сел на постели, чувствуя, как стекает по вискам холодный пот и не понимая, что его разбудило. Мягкий вагон спал, в коридоре стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь грохотом колес и поскрипыванием трущихся друг о друга листов обшивки. Глеб попытался припомнить, что ему снилось перед пробуждением, – возможно, его опять начали преследовать кошмары. Так ничего и не вспомнив, он посмотрел на часы. Было самое начало пятого – глухое время, когда большинство людей спит каменным сном без сновидений. Глеб пожал плечами и опустил голову на подушку, не зная, что минуту назад самолет, на котором он должен был лететь, взорвался в воздухе и по частям рухнул на колхозное поле под Воронежем.
Старший прапорщик Славин откинул брезентовый полог и вышел во двор, совсем недавно очищенный от горелых кирпичей и прочего хлама, теперь сваленного грудой в дальнем углу – там, где когда-то, судя по всему, стоял хлев. Или это была овчарня? На такие подробности Олег Ильич Славин хотел плевать с высокой колокольни, поскольку был, по его же собственным словам, потомственным пролетарием, родился и вырос в Питере и с детства сшивался у отца на Кировском заводе, который многие старые рабочие, к каковым относился и отец Олега Ильича, с затаенной гордостью именовали Путиловским. Родитель Олега Ильича, потомственный рабочий Илья Петрович Славин, спал и видел, как сын займет его место в кабине козлового крана. Юный Славин, которому, в принципе, было наплевать, чем заниматься, до призыва в армию успел закончить курсы крановщиков, сдать экзамены и получить допуск. Его ждало наследственное место в литейном цехе, но тут пришла повестка, и козловый кран продолжал со звоном и грохотом рассекать густые клубы ядовитого дыма без Олега Ильича, чему последний втайне был несказанно рад: ему не улыбалась перспектива всю жизнь глотать летавшую под крышей линейки дрянь и по часу сморкаться копотью, стоя в душе после работы.
Из армии он не вернулся, в начале второго года службы поступив в школу прапорщиков. Отец прислал ему гневное письмо, на которое курсант Славин ответил в том смысле, что рабочая гордость – это, конечно, хорошо, но рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше. После этого они не переписывались год, и, лишь приехав в отпуск, уже в новеньких погонах с двумя звездочками, свежеиспеченный прапорщик Славин кое-как помирился со стариком, выпив за компанию с ним почти четыре литра водки.
Так или иначе, отличить сарай от конюшни старший прапорщик Славин не смог бы, даже будь сооружение цело и невредимо, а уж распознать назначение хибары, превращенной прямым попаданием тяжелого снаряда в груду битого кирпича и расщепленных балок, было ему и вовсе не под силу.
За спиной у старшего прапорщика стоял дом, где, собственно, и располагалось его хозяйство. Дому тоже изрядно досталось, все до единого стекла были выбиты близким взрывом, стену исковеркало осколками, а крыша целиком съехала набок, как пилотка у какого-нибудь неуставного ухаря, но это все-таки был дом, а не опостылевшая палатка. Славин привычно подумал, что надо бы где-нибудь украсть и навесить входную дверь, а потом так же привычно махнул рукой: возможно, они простоят здесь год, а может быть, приказ о передислокации поступит завтра, так что нечего суетиться. Тем более, лето скоро.
Подумав о приближающемся лете, старший прапорщик недовольно повел длинным и толстым, как недоразвитый слоновый хобот, носом. Его и так повсюду преследовал несильный, но устойчивый запашок. Пока что запах этот был скорее воображаемым, но к лету, когда “зеленка” покроется листвой, количество “клиентов” резко возрастет, а щедрое местное солнце довершит дело, едва уловимый душок превратится в густую вонь, от которой нигде не скроешься.
Славин принялся с недовольным видом охлопывать большими ладонями свое объемистое брюхо, начинавшееся, казалось, прямо от шеи, нащупывая в многочисленных карманах “афганки” сигареты. Матерчатые полевые погоны с тремя облупившимися звездочками казались на его широченных покатых плечах совсем маленькими, а увесистая потертая кобура на мясистом бедре выглядела игрушечной.
Откуда-то донесся нарастающий басовитый клекот, и над поселком, держа курс прямиком на закат, прошло, возвращаясь с боевого вылета, звено “вертушек”. Вечернее солнце сверкало на их лопастях кровавыми вспышками, стекла кабин горели оранжевым пламенем, словно на всех вертолетах одновременно случился пожар. Старший прапорщик проводил вертолеты одобрительным взглядом, попытавшись, но так и не успев разглядеть, на месте ли ракеты, и наконец закурил, выпустив вслед “вертушкам” длинную струю дыма. Где-то далеко ухала артиллерия, расковыривая очередной аул. “Чего их ковырять, – лениво подумал старший прапорщик Славин, прислушиваясь к отдаленной канонаде. – Сровнять, на хрен, с землей, и заасфальтировать вместе с ихними хвалеными горами и шашлыками. Ей-богу, дешевле обойдется."