— А так и пофартило, что за мной на «воронке» Вахтанг приехал. Грузин. Я его не знал. А он с моим отцом был знаком. Добрую память о нем сохранил. И совесть никогда не терял. Вошел он в мою хижину и говорит: «Собирайся!» У меня враз душа к пяткам примерзла. Все понял. Спрашивать ни о чем не хотел. А он подошел вплотную и на ухо мне: «На вокзал подбросим. Там на первый же поезд — и кати подальше. От всех сразу. Здесь никогда не появляйся. Иначе и тебя, и меня расстреляют. Благодари отца своего. Хороший был человек. Мало теперь таких, легко с ним работалось. Хоть этим я его отблагодарю. Давай в машину тихо». Я — за деньги. И, как велено было, Вахтанг, не доезжая вокзала, высадил меня. Я в первый же поезд нырнул, какой от платформы отходил. И — прощай Москва! До самого Владивостока без пересадок. Только к концу пути поверил, что живой остался. В поезде с ворами познакомился. Они меня тряхнуть хотели. Но не тут-то было. Прихватил шустрика. Так вмазал, что он на катушках стоять не смог. Ну, а его кент умнее оказался. Потрехали мы с ним. Сфаловали меня в «малину». Все равно деваться стало некуда. И, чуть не доехав до Владивостока, вышли. Объяснили кенты, что на выходе из поезда у меня ксивы стали бы проверять пограничники, сделали б запрос-молнию в Москву. И спекся б тут же. Город закрытым был. С пограничным режимом. Я того не знал. И попал бы в ловушку. Новые кенты мои кулаки живо оценили. Взяли стопорилой. С тех пор и мотаюсь по свету, как говно в проруби, — выдохнул Влас, понурив голову.
— Невесту свою не встречал? — спросил Федор.
— Как же? Свиделись. Ее отца через месяц после моего взяли. В расход пустили. А жену и дочь в Магадан. На Колыму упекли, как семью врага народа. Нет, не в зону, в снецпоселение. У черта на куличках жили. Хотя разве это жизнь? Пытка — мелочь в сравненье. Ну, да всякому свое, — отмахнулся Влас равнодушно.
— Не простил ее?
— Я к тому времени всякую веру в людей потерял. Ни теплинки в душе не осталось. Одна злоба. И, когда их увидел, пожалеть не мог. Разучился. Они от голода пухли. Я им не помог. Ведь никто не пощадил мою мать! И мне на всех наплевать стало. Они у меня прощенья просили. Я их простил.
— А как ты в Магадане оказался? — удивился Федька.
— Влип на червонец. Потом амнистия. Когда Сталин умер. Вышел, полгода в ссылке жил, чтоб не сдурел сразу на воле. Там и увиделись. Они уже последние дни доживали. Когда я выходил на волю, сказали, что обе кончились. А через неделю на них реабилитация пришла. И на моего отца, на всю нашу семью. Да что в ней понту? Кто поверит? Ведь завтра станет у власти какой-нибудь охмуряло и снова начнет всех за жопы хватать! Шмонать врагов в своем народе! Да ну их на хер с той реабилитацией! Меня ни обвинять, ни прощать было не за что. К тому же власти меняются, а «малины» остаются. В них один закон. И все надежно. Все кенты! Никто не заложит. В беде не бросит. И выручит. Даже в тюряги «грев» подкинет.
— А как же ты Ульяну пожалел?
— Она — особая! И умная бабка. Ее раньше меня кенты знали. Приморились на хазе у старухи. Пять зим дышали без булды. Она им как мать была. Они держали Ульяну в чести. И нынче без «грева» не оставляли. Ходят к ней. Кормят. Выжить помогают. Хотя власти ей больше нашего задолжали. Но забыли, посеяли мозги. А мы не можем. Потому что Ульяна нам своих матерей напоминает. В память о них, ушедших, она пока жива с нами. Коль просрём ту память, прошлое вернется к каждому. Ульяна — бабка мудрая. Бабий пахан. Теперь таких нет больше.
Федька удивленно смотрел на Власа. Бутылку водки выжрал тот на его глазах. А хмеля ни в одном глазу. Словно сгорела на боли похмелка. Значит, и у него память не заживает. Гасит он ее, как может. Не всякому о своем расскажет.
— Я потому и взял тебя, что чем-то судьбы наши похожи. И боль одна. Другие не поверили б. Кто того не перенес — другого не поймет. По себе знаю. В «малинах» таких, как мы, долго проверяют. Мы — не по крови воры. Вынужденно ими стали. Но теперь все больше нас прикипает к фартовым. Не от сладкой жизни к ним липнут. Не за навар. Надежность нужна. Ее недостает. Без этого дышать тяжко.
Федька понял все сказанное и невысказанное. Он тоже слышал о реабилитациях. Узнав о них впервые, пошел в поселок вместе с сосновскими мужиками. Узнать хотели, когда их, высланных ни за что, отпустят власти из ссылки. Очистят документы, разрешат вернуться в свои родные места, в свои дома. Пусть не извиняются. От этого теплее не станет, не просили вернуть отнятое иль выплатить компенсацию. Лишь бы разрешили уехать с чужих мест.
— С чего это решили, что реабилитация к вам относится? Ни в коем случае! Она касается невинных людей, пострадавших из-за доносов. А вы — кулачье! И это доказано документально! Реабилитация к вам не имеет никакого отношения. Она оправдала тех, кого мы считали своими политическими противниками. Вы — социальные враги! И будете в ссылке до полной победы мировой революции! — ответили ошарашенным сосновцам в поссовете, раз и навсегда отбив у них всякую веру в правду…
— Правда? — Влас обнажил крупные желтые зубы в громком хохоте. — И ты лопухи развесил? Да ту правду вконец бухие или малахольные ищут. В нее даже «зелень» не верит. Вся правда в кулаке да в мошне. Другой — нету! — говорил Влас.
— Мне мать рассказывала, что всякая брехня перед Богом взыщется с каждого, — вспомнил Федька.
— Тогда сначала их трясти станут. Тех, из-за кого мы такими стали. Они больше нас лажанулись. И уж коль есть Бог, то ни одна лярва его суда не минет. Никто не стемнит. И, может, получим мы за нынешнее другую жизнь. В награду. Без стукачей и падлюк, без ментов и тюряг, — разгладились морщины на лице Власа.
— И без воров, — добавил Федька.
Власа словно кто ужалил:
— Ну, это ты уже загнул! Да без фартовых нигде не дышат! Ты секи, Ева — баба первородная, без Божьего разрешенья сперла яблоко познанья с райского дерева. А значит, кто она? Воровка! Нашей крови!
— За что ее вместе с Адамом выгнал Бог из рая. И наказал, — прервал Федька.
— Наказал! Верняк! Но из шкуры не вытряхнул! Здоровье не отнял, самих не замокрил. Хотя — Господь! Не приморил в яме, как падлу. Дышать дал. И плодиться. Вот и мозгуй, чье мы семя-племя? Тот грех праматери и нынче с нами, в нас живет. Но мы не у Бога, у равных себе берем. За обиды и горе, какие от смертных терпеть невозможно. Да разве приклеился бы я к «малине», если б тогда по молодости не сунули меня мурлом в парашу мудаки от властей и их лизожопые? Да если б дали возможность закончить институт, зарабатывать на жизнь, не оказался б я среди блатных. Не знал бы их никогда! Меня к ним — впихнули! Искалечили и судьбу, и жизнь. А потом хотели убедить, что таким родился! На суде мне говорили, мол, файней ожмуриться было, чем так выживать! Что я семью свою опозорил. Реабилитированную! А что ж не сдох тот, кто эту семью в пыль пустил? Почему он дышит? И теперь — никто шкурой не поплатился! Жиреют! А я не должен был дышать! Вот диво! Послал их всех! И на суде никогда не пользуюсь последним словом подсудимого. Не верю никому. Умевший мокрить не пожалеет. Это я знаю по себе.
Влас опустил отяжелевшую голову на кулаки. Вздохнул трудно. И, помолчав, продолжил:
— Ты разуй зенки! Иль фартовые ворами родились? Иль по кайфу нам своими колганами рисковать? Иль нам еще одна жизнь обещана? Да хрен в зубы! Любого спроси, коль довелось бы дышать еще одну судьбу, кем бы хотел канать, хотя бы сам пахан? Да кем угодно, только не фартовым! Но чтоб при заработке, при уваженье к мужичьему званью и достоинству! Чтоб изначальное его право — быть кормильцем своей семьи, — никакая паскуда не отнимала. Не ставила вровень с бабьем и старьем. Чтоб не унижали мужика ни власти, ни менты, ни чекисты, не обдирали б его, дали жить достойно мужичьей чести! Вот тогда, клянусь шкурой, хрен бы кто приморился в «малине»! А то трандят, мол, такими родились — никчемными, лишними в свете! Небось, на Колыме, когда воровским сходом было разрешено пахать фартовым в зонах, чтоб выжить, чтоб иметь зачеты, как фраера, никто из работяг не вкалывал, как мы. Не полторы, а по две нормы делали. И лучше ванек пахали. А Комсомольск кто строил? Да тот же Магадан, Воркуту, Норильск, Анадырь? Все наши клешни! Выходит, годны вкалывать лишь на холяву? В зонах? Эх, Федька! Ты пока хлебнул лишь самую малость!
— А кто тебе мешает из «малины» смыться? — перебил он Власа.
— Куда слиняю? Кому я нужен? Кто ждет меня? Охрана у запретки, северные зоны? Нет! Лишним стал и впрямь! Власти таким сделали. И нет мне другой тропки, кроме «малины». Там все не с добра фартуют. Больше иль меньше пережито, с жиру да от дури никто средь нас не прикипелся. Всякого беда зажала. Вот и я… На волю вышел с зоны. И что? На работу не взяли. Не поверили. Общагу — тоже отказали. Мол, у нас одни порядочные живут, незапятнанные. Короче, не суй, мол, суконное рыло в наш бардак. Я и не тужил бы. Да лягавые на хвосте повисли. Либо в три дня устраивайся на работу и с жильем, а нет — заметем обратно в зону! Во, пидоры! А я и так пять зим на Колыме отмантулил. Климат тот мне не подошел. Хуже лягавых, не печенку, самые яйца поморозил. И катушки. Вернись, значит, сдохни! Ну уж хрен в зубы. А и к фартовым не по кайфу. Ведь от них в ходку загремел. Взбрело мне в колган к прежней шмаре приклеиться, покуда на ноги встану. Но где там! Я был файновым, пока башли имел. Когда кончились, вся кадриль прошла. И ботает, мол, вор без баксов, как пустая бутылка. Не доводи, чтоб выкинули от скуки. Понял я ее. Смылся, чуть стемнело. На душе тошно. Плетусь к своим — в «малину». Куда ж еще? Но больше некуда. Как и тебе теперь.