— Прекратить огонь!! — рявкнул он минометчикам, которые продолжать класть мины.
— Прекратить огонь, олухи, нудозвоны, пидарасы!! — продублировал команду прапорщик Пичуга, вываливаясь из бронетранспортера и пинками отгоняя солдат от раскаленной трубы. — Своих накроете, уроды!!
Гулю шатало, как на корабле в шторм. Она не понимала, куда ее ведут, зачем заставляют лезть в БМП. Ей было все равно, страх застыл, как клей, он уже сделал свое дело и больше не вызывал никаких реакций. Она все еще сжимала в кулаке липкую подушечку, время от времени смотрела на нее, силясь понять, для чего она нужна. Она уже ухватилась за края люка и была готова пригнуть голову и забраться внутрь, но тут на нее снизошло озарение, и ей стало страшно — она, медсестра, ничего не делает, когда вокруг столько ее работы!
— Я должна помочь… раненые… — забормотала она. — Где моя сумка…
— Полезай в машину! — сорванным голосом прохрипел Быстроглазов. — Потом! Потом! Здесь тебе нельзя, нельзя!!
Он сам не понял, почему сказал, что здесь нельзя. Вроде все самое страшное осталось позади и со стороны кишлака утихли выстрелы. Но был бы рядом командир группы Шильцов, он сказал бы приблизительно то же самое. Тишина после боя бывает страшнее самого боя, потому как наступает время подводить итог и осознанно доводить до конца то, что сделать раньше не удалось. Сопротивление противника сломлено, и в опустошенные, измотанные души бойцов начинает заливаться приторно-сладенькое, вязкое чувство мести, от которого мучительно тянет внизу живота и холодит спину… БМП протискивалась между дувалами и оглушала своим ревом узкие улочки кишлака. Шильцов шел впереди машины походкой пижона, разгуливающего по вечернему бульвару. Одна рука в кармане, в другой — автомат. Он шел неторопливо и размеренно, а за ним ползло прирученное чудовище. Бойцы, обтирая плечами дувалы, шныряли от калитки к калитке, закидывали во дворы гранаты, от глухих хлопков которых заходились истошным криком перепуганные насмерть куры. Шильцов шел так, словно знал, куда идет. Наводчик Быков крутился в своей башне, через триплексы высматривая среди серых изгибов стен что-либо живое и шевелящееся. Несколько раз ствол пушки нацеливался ровнехонько в затылок Шильцову, и Быков даже останавливал пушку в этом положении, испытывая неясную тоску и сожаление. Водитель Ниязов вел свою БМП по другой улице, нарочно задевал броней рыхлые, истонченные стрельбой дувалы, обрушивал их и оголял внутренние конструкции дворов.
— Ушли, — весело сказал Шильцов, равнодушно глядя на то, как бойцы ударом ноги вышибают двери в калитках. — Никого. Стерильно. Ни одной душары не осталось.
Он ошибся. Сначала бойцы выволокли из сарая немощного старика, который не мог стоять и, едва его перестали держать за воротник, присел, широко расставив худые полированные колени. Потом нашли грязную зловонную старуху, замотанную в черное тряпье. Потом двух ишаков, которых тотчас пристрелили. Под гусеницы БМП загоняли кур — все равно их невозможно было есть, сколько ни вари.
— Пистец, — сказал Шильцов, сверкая глазами. Он дошел до центральной площади. Навстречу ему ползла БМП Мухина. — Все съепались. Какие они, однако, прыткие. Как кузнечики…
Быстроглазов нашептывал по радиостанции (голос сорвал вконец, вообще говорить не мог), требуя, чтобы бронегруппа вернулась на шоссе.
— Пусть заткнется, — попросил Пичугу Шильцов. — Я сам знаю, куда и когда мне надо возвращаться… А это кто?
— Это бача, товарищ старший лейтенант…
В выбитом проеме стоял подросток лет тринадцати, босоногий, в обрезанных до колен брюках, в старом английском мундире с золочеными пуговицами, тонконогий, грязный до черноты. Шильцов скользнул по нему взглядом и на мгновение встретился с пронзительными, совершенно спокойными глазами.
— Ладно, пошли назад, — сказал он сам себе.
БМП кружилась посреди площади, дробя гусеницами и растирая в пыль невысокую кладку колодца. Откуда-то доносился звон стекла — бойцы выбивали уцелевшие стекла в окнах. Под ногами трепыхались придавленные и подстреленные куры. На улицу вылетали рваные подушки; подожженные, они источали густой, с омерзительным запахом дым. Бача продолжал стоять в проеме и, казалось, с интересом наблюдал за шурави.
— Эй, командор! — негромко, почти беззвучно позвал он, и Шильцов тотчас оглянулся — он будто ждал, что его позовут. — Командор! Я тебя в рот выепу! Понял?
БМП Мухина развернулась рядом с обвалившимся колодцем, приподняла тонкий ствол пушки, выстрелила осколочным снарядом по окнам двухэтажного дома; саманная крыша разлетелась в стороны, брызнули из окон стекла. Ниязов, ухватившись обеими руками за густую шерсть, затаскивал овцу в десантное отделение; перепуганное животное сопротивлялось, блеяло, бойцы подгоняли, пинали в мягкий зад ботинками. Рядом, за обваленным дувалом, разгорался стог сена. Бойцы, подзадоривая пламя, швыряли в огонь сорванные с веревок шторы и другие тряпки, найденные в домах.
Шильцов подошел к мальчику.
— Храбрый, да? — спросил он, опустив ладонь на бритую голову.
Бача смотрел на него снизу вверх.
— Будущий душман? Подрастающее поколение? Где русских слов понахватался, воинствующий онанист?
— Я тебя в рот выепу, — повторил бача.
— А дотянешься, дегенерат?
— Потом уши отрежу, — добавил мальчик.
— Уйди, — попросил Шильцов, скрипнул зубами, несильно оттолкнул мальчика от себя и пошел по глубокому гусеничному следу. Ему вслед полетел камень, ударил между лопаток. Шильцов вернулся. На его щеках полыхал румянец, в глазах отражалось пламя горящего сена.
— Не буди во мне зверя, говнюк!! — едва сдерживаясь, крикнул он и толкнул мальчика сильнее, отчего тот попятился и стукнулся спиной о дувал.
— Пидарас! Гандон! — сказал бача.
Шильцов схватил худую шею, сдавил пальцы.
— Я не могу бить детей, порочный волчонок… Но потерпи лет пять, тогда я тебя размажу по дувалу, а твои кишки намотаю твоей мамаше на шею.
Он сжимал пальцы, мальчик задыхался, на его глазах выступили слезы, но, силясь оторвать руку командира от своего горла, он все же выкрикнул:
— Пидарас!
Шильцов взмахнул кулаком и ударил мальчишку по губам.
— Заткнись, ссыкун!!
Бача сплюнул кровью и вцепился в приклад автомата, висящего у Шильцова на плече.
— Пидар! Пидар!
Шильцов ударил еще раз, потом вогнал кулак под худые ребра.
— Дикарь вонючий!! — ревел он. — Кусок душманского дерьма!! Отпрыск уродов!! Блоха!! Клоп!!
Бача согнулся пополам от боли и стал бодать бритой головой стену. Сбежались солдаты, стали оттаскивать Шильцова. Он орал, хрипел, рвался, он умирал от ненависти, он брызгал кровавой слюной, потом подбежал Мухин, втиснулся между Шильцовым и бачой.
— Ты что?!! — негодовал Мухин. — Озверел?!! Ты озверел!!
— Да, я озверел!! — ревел Шильцов, вытягивая жилистую шею. — Пошел на куй отсюда!! Все пошли вон!! Все!! Я озверел!! Я животное!!
— Вали отсюда, придурок, пока жив!! — накинулся кто-то на бачу. Посыпались пинки под тощий зад мальчика.
— Тебя от водки переклинило!! — на высокой ноте вещал Мухин и тряс Шильцова. — Ты понял меня, тупица?
— Я ничего не понял!! Ничего!! Пошел в жопу!!
— Посмотри, шизик, во что ты превратился!!
— Пидар!! Пидар!! — вопил из-за дувала бача, размазывая слезы по грязным щекам.
— Уходим! Парни, уходим! — созывал бойцов перепуганный Пичуга.
За уходящей броней спешили последние солдаты, наспех закрепляли мины-растяжки на входе во дворы, подкладывали под подушки гранаты без чеки, устанавливали противопехотные «итальянки» у порогов в хижины и кидали горящие спички в последние уцелевшие стога. От пожарища тянуло нездоровым, тягостным теплом, какое выделяет гниющая субстанция, это было тепло лихорадящего тела, пылающей гнойной раны, и Герасимов в полусне пытался сорвать его с себя, вырваться на чистый холодный воздух; он дернул ногами, и одеяло съехало на пол; он схватился за воротник футболки, оттянул ее книзу, обнажая липкую, вспаренную грудь — снять, соскоблить с себя эту гадость, выползти из этой трупной слизи! Он глубоко вздохнул, напрягся и… проснулся. Тотчас сел на кровати, опустив ноги на пол.
Сердце колотилось, в голове звенело. Разгоряченное тело быстро остывало, и теперь от прикосновения к снежным подушкам по коже пробегала волна озноба. Белые стены, белый потолок, сквозь тонкие занавески в комнату проникал молочно-белый свет. Я в Союзе, мысленно повторял Герасимов, с остервенением массируя голову. Я в Союзе. А война далеко. Очень далеко.
Память заволокло туманом. Где-то мелькнул смутный образ Гули — теперь она стойко ассоциировалась со словом «война». Герасимов встал с кровати и неслышно приблизился к чуть приоткрытой двери. Из большой комнаты доносились приглушенные голоса. Тянуло разноцветными кулинарными запахами. Эстетично цокали вилки о тарелки. Дрожь пробежала по телу Герасимова. Это операционная! Холодный цокот инструментов. Тупое звяканье кусочков металла, упавших на дно лотка. Отрывистые разговоры: скальпель! зажим! тампон! Да, да! Этот самый металлический лоток для инструментов, изогнутый в форме желудка, вызывал у Герасимова необъяснимый тошнотворный страх. Лоток да еще прорезиненная пеленка — две вещи, на которые он не мог спокойно смотреть и не мог о них даже вспоминать. Их первыми заносят в операционную и последними выносят — уже обрызганными кровью, а бывает, что лоток до краев заполнен ею, аж переливается и в нем плавают тяжелые вишневые сгустки, а дно тихонько царапают кусочки металла… Как это страшно! Как страшно… Скальпель! Зажим! Тампон!