Кто эта бесцеремонная и глупая женщина? Откуда она тут взялась? Как смеет она трепать языком в тот момент, когда Валерка с Сашкой пьют третий тост за погибших ребят? Как это несуразное бледное существо позволяет себе говорить с ними таким тоном? Встала бы рядом да выпила молча, как всегда делала Гуля Каримова… Гулечка… Гуленька. Солнышко, звездочка, милая, любимая, родная… Где же ты? Почему тебя здесь нет? Где мы вообще, Санек? Где наши бойцы, где броня, где «калаши»? Да все тут, Валер, в душе, в башке! Оглянись — вокруг залитые по самую горловину солнечным жаром терракотовые горы, а над ними, едва различимые, почти неподвижные, висят «вертушки», словно высотные ястребы, поймавшие восходящие потоки воздуха; а по дороге пылит колонна, боевые машины пехоты переваливаются с бугра на бугор, будто вереница катеров по морским волнам; броня облеплена людьми, они издали напоминают комок старой пергаментной бумаги; люди неподвижны, их глаз совсем не видно, руки опущены, из-под ног торчат стволы. Чуть ближе, в огороженном «колючкой» парке боевых машин, дробится по пронумерованным площадкам танковый батальон. От рева и дрожи Земля сходит с орбиты и гаснет солнце. Едва поднимая ноги, бредет в расположение саперный взвод, трупно-уставший, с дюжиной трофейных мин, похожих на песочные кексы, с торчащими из рюкзаков щупами; идут уставшие бояться парни, уставшие быть осторожными, уставшие жить, а потому желающие ошибиться первый и последний раз. Гулко шаркает по дороге поредевшая мотострелковая рота; солдаты безликие и бесформенные, белые и пыльные, как мучные черви, выпотрошенные близким общением со смертью, с притупленным, намозоленным рефлексом на смерть. Командир бредет где-то с краю, чуть поодаль от строя, будто ему стыдно, будто корит себя за то, что увел на войну больше ребятишек, чем привел. Потери напоминают о себе пустыми провалами в строю, заполненными лишь тенями выживших; эти провалы никто не смеет занять, сержанты не могут приказать бойцам заполнить пустоты, чтобы придать роте вид сплоченной и тугой коробочки. Погибшие еще пока здесь, в немом строю, идут с товарищами плечо к плечу, они будут здесь до тех пор, пока сохраняется строй, пока бойцы держат шеренги; но как только строй рассыплется, разбредется — тогда погибшие исчезнут окончательно и воспарят на небо, и будут напоминать о себе разве что ночью — нетронутыми, аккуратно заправленными койками… Ты понимаешь, Сашка, что самое страшное в жизни — это пустая солдатская койка? Я как представлю ее — душа переворачивается, и так плохо становится, так тяжко, такой стылый космос заполняет грудь… Понимаю, Валера, понимаю. Если б ты знал, как я рвался в этот отпуск, как мечтал о ресторанах, о троллейбусах, о пиве, о женщинах! А как окунулся в этот рай, так сразу почувствовал — что-то не то. Как собака в аквариуме. Тесно, душно, муторно. Я понял, что не так думаю, не о том говорю, не то вижу, не то слышу. Мы другие, Валер. Нас война под себя переделала. И я начал дни считать, быстрее б вернуться. Два ящика водяры выпил. Четыре привода в милицию, дюжина разбитых носов и челюстей! Все равно тону и задыхаюсь. Муторно, Валер. Здесь я одинок. Здесь я как танк без орудия и башни — грохочу среди «Жигулей» и «Запорожцев», люди на меня пальцем показывают. Назад, в Афган, хочу. К ребятам в бригаду… А где же та женщина, что тебя за руку тянула? Обиделась? Понимаю, не складывается. Кто нас, козлов, выдержит? У меня ведь тоже здесь была баба. Поверишь, меня аж трясти от нее начало. Когда с тифом в баграмской инфекционке валялся, то так не лихорадило, как здесь. Так у тебя, значит, жены нет? Что значит — в Афгане? Она там, а ты здесь? И как же ты, Валер, до сих пор трещинами не изошел от тоски и волнений? Как же ты не подох еще?
Прапорщик Сашка все понимал, а этого понять не мог. Оставить в Афгане свою боевую подругу, самого родного человека, наироднейшего, самого проверенного, прокаленного, свое оружие, свою броню, в которую вплетены кровеносные сосуды, питающие сердце, и мерцающая нервная вязь, передающая разум, доброту и любовь, — оставить это сокровище в Афгане, а самому прилететь в Союз и жрать водку?
Нудак ты, Валера… Ладно, отлипни от горлышка, захлебнешься. Благодари бога, что Сашку встретил. У него в штабе округа, на узле связи, кореш служит. Сейчас пойдете к нему, и он тебя за минуту с твоей любимой соединит. Да, пару бутылок водки хватит. Бакшиш какой-нибудь для него есть? Ну, ручка, гондон или кассеты? Ничего нет? Ну да, откуда у тебя бакшиш? Ничего за душой, кроме сберкнижки, которую Элла уже выпотрошила в свою сумочку. Ладно, Сашка отдаст японский «Пилот». Ему этого говна не жалко. Тем более на святое дело… А делов-то при наличии кореша на узле связи! Раз плюнуть: Рубин, соедини с Силикатным! Алло, Силикатный, дай мне Золотарник… Алло, что ж ты так долго не отвечаешь, Золотарник? Бегом соединил меня с Лощеным! Лощеный, соедини с Венозным! Кто, кто… Министр обороны спрашивает, пора уже по голосу узнавать… Венозный? Что-то тебя совсем плохо слышно, дорогой. Дай-ка быстренько женский модуль… Это дневальный? Представляться надо как положено, солдат! Позвать к телефону Гульнору Каримову! Разбудить, поднять с постели, вынести на руках, если будет сопротивляться. Скажи, что министр обороны срочно требует…
В трубке минуту шипела тишина. Пьяный Герасимов ждал, когда Гуля ответит, когда она приблизится к нему настолько близко, насколько цивилизация научилась приближать любящие сердца, разделенные тысячами километров. Прапорщик Сашка с корешем вышли в коридор, чтобы не мешать. Герасимов ждал, дышать боялся, перекладывал трубку от одного уха к другому. Гуленька, родной мой человечек! Как тяжело, как мучительно осознавать то расстояние, которое пролегло между нами. Ты полусонна. Ты согрета постельным теплом. Твои волосы смяты. Твои губы слабы. Тебе не хочется подниматься, накидывать поверх ночнушки трехзвездочный бушлат и выходить в темный, продуваемый сквозняками коридор. Но ты все-таки приближаешься к исцарапанной, вечно качающейся тумбочке, на которой стоит полевой телефон, прижимая к груди серый колючий воротник бушлата. Я чувствую твое тепло. Я слышу твои шаги, твое дыхание…
— Алло! Вы меня слышите?
Стеклянный холод хлынул откуда-то сверху, растекся по жилкам Герасимова, закристаллизовался, сковал руки, ноги, шею — не пошевелиться. Это не ее голос. Это дневальный. Значит, она не смогла подойти к телефону. Она не захотела. Ее нет в женском модуле. Ее нет…
— Мне сказали, что Каримова на выезде. Она выехала сегодня с колонной БАПО.
— Куда выехала? — машинально спросил Герасимов. Вопрос глупый. Куда еще можно выехать с колонной БАПО? Не в Сочи же!
— Не знаю, — ответил дневальный. Он очень громко говорил, наверное, перебудил весь модуль. — Но БАПО сегодня обстреляли. Сожгли несколько машин. Каримова в модуль не вернулась.
Молодой солдат. Глупый. Разве можно так — открытым текстом про обстрел? Разве можно говорить об обстреле и отсутствии Каримовой в женском модуле в такой причинно-следственной связи?
Герасимову показалось, что из трубки в ухо ударил электрический разряд — мощный, горячий, острый — и пронзил до самой сердцевины мозга. Он скрипнул зубами, ухватился за край стола. Проклятый Афган. Надо все узнать, всех обзвонить. Поставить на уши ЦБУ и командование медсанбата. Надо узнать в мельчайших деталях, что случилось с колонной БАПО, кто погиб, кто ранен… Сейчас… Сейчас. Он только возьмет себя в руки…
Но хрупкая конструкция из телефонных соединений уже рушилась, как сбитая палкой весенняя сосулька, дробилась на сегменты, на рубины, золотарники, венозные и силикатные, и они сверкающими нитями улетали куда-то в черное пространство, и женский модуль с выстуженным коридором и дневальным у раздолбанной тумбочки стремительно удалялся, уменьшался в размерах, превращаясь в холодную колкую звездочку.
— Валер, заканчивай! Больше нельзя!.. Куда ты, Валер! Да что с тобой?! Да куда ж ты бежишь?!!
— Я возвращаюсь в Афган.
— В Афган?!! Ополоумел?!! У тебя весь отпуск впереди!! Да погоди ж ты!! Вот же дикий человек, совсем плавленые мозги!!
Герасимову надо торопиться, пока не остыла колонна БАПО, пока драма, случившаяся с ней, не покрылась пылью времени и еще можно что-то изменить, что-то исправить и переиграть. Надо снова составить сегменты венозных и силикатных, выстроить из них длинную путеводную нить, этакую гигантскую компасную стрелку, и безостановочно двигаться по ней до самой цели, до далекого-далекого женского модуля, где за фанерной дверью ждет теплая, нежная, сонная Гульнора Каримова, и прильнуть к ее податливым губам, и прижать ее тоненькое тело к себе, и обвить ее руками, и почувствовать своей грудью, как часто бьется ее сердце… И до этого счастливого мгновения всего ничего — на такси до аэропорта, затем самолетом до Ташкента, оттуда снова на такси: «Куда, брат, везти?» — «На пересылку». — «В тюрьму едешь??» — «На другую пересылку. В Тузель». — «А-а-а, так бы и сказал, что в Афган!»