У Остапа же на смену мести пришли другие чувства — страх перед Стафийчуком, страх перед крестьянами, которых грабила банда, страх за убийства, поджоги, налеты на села. Все это творила банда, и каждый в ней нес на себе кровь, пролитую сообща.
— Вот так, Зоряна, — с болью закончил исповедь Блакытный, — могло ведь все быть по-другому.
Девушка не знала, верить ему или не верить. Если обманывает, то для чего? Проверяет по поручению Стася? А вдруг искренне? Зоряна обязана была сразу же донести о настроениях Блакытного Стафийчу-ку. Они опасны для всех. Но Мария Шевчук еще не до конца стала Зоряной.
— А над тем, что ты говорил, я подумаю…
— …А что бы ты сделал с гитлеровским комендантом, если бы встретил его?
Остап не сразу понял, о чем его спрашивают. Они уже далеко ушли от села и пробирались лесной тропой в густом лещиннике. Гибкие ветви хлестали по лицу, по одежде. Не больно — одетые в легкую зелень, они ласково прикасались к путникам.
— О чем ты, Зоряна?
— Вспомнила наш разговор… Вдруг бы встретил ты того ката?
— Убил бы гада! Этому меня дуже добре теперь обучили!..
Она вновь удивилась происшедшей в парне перемене. Только что шел по лесу спокойный, внешне ко всему равнодушный, песенку насвистывал. Сломал ветку и по мальчишеской привычке рубанул головы белым ромашкам. Услышал крик кукушки, стал сосредоточенно считать: «Раз… два… три… десять… Мало наворожила лесная птаха…» А тут передернул лицо в жесткой гримасе и даже походку сменил — пошел пригибаясь, будто ожидая, что сейчас из-за какого-нибудь дерева появится фашист и он бросится на него, вцепится в глотку.
— Убил бы!..
Нет, видно, не все раны зарубцовывает время и не всякую боль забывает память.
— Так чего же сам стал фашистским прислужником?
Они стояли друг против друга на лесной тропе. Блакытный шагнул к девушке, поднял руку… Она не отступила, не побежала — тоже шагнула ему навстречу. Остап схватил ее за плечи, сжал, повернул резко — глаза в глаза. Оттолкнул — понял, что ничего не сможет ей сделать, прохрипел:
— Как же ты нас ненавидишь!
— А то, думаешь, люблю? — Она поправила волосы, одежду. — В свою упряжку запрячь вы меня смогли, любить не заставите!
— Прикончит тебя Стафийчук. Узнает тебя поближе и…
— Если ты не донесешь — не узнает. Мы с тобой теперь квиты. Листовку выбросил?..
— Нет. Будет пропуском — здесь написано.
— Дурень! Если найдут — погибнешь ни за что.
— Скажу, на цигарки подобрал.
— Так тебе и поверят… Гляжу на тебя и не понимаю. Хлопец ладный, такому б сейчас труд по душе, дивчину кохану — жил бы припеваючи. А ты — куда ветер тебя согнул, туда и стелешься.
Она сказала это беззлобно, жалеючи непутевого парня, у которого не выдалась доля.
— Кстати, знаешь, кто убил коменданта?
— Партизаны. Нас тогда здесь не было — водил Стафийчук в ровенские леса.
— Отомстил за твою Гафийку замечательный парень…
Дальность полета пули — три километра
Он лежал здесь с ночи, много часов подряд. Неподвижно лежал, и даже куст бузины, который его укрыл, не шевелился. Почти рядом с его засадой высился каменный памятник панским музыкантам, так и не доигравшим для их вельможностей последний полонез. На памятнике сельские мальчишки гвоздями выцарапывали свои имена и имена подружек. Серый камень крошился, и гвозди оставляли в нем глубокие борозды. Его имя тоже было выцарапано у самой вершины памятника — для вечности. Он знал здесь каждую складку на земле — этот куст и серый валун были его знакомцами. Он еще раньше решил, что укроется в густом, огромном кусте бузины, как хохолок торчавшем на краю канавы, перерезавшей пригорок. Оттуда видно далеко вокруг. Хаты на противоположном берегу. Камыши под кручами. Бывший панский фольварк.
Дрема навалилась вместе с рассветом. Он разрешил себе закрыть глаза, забыться, положив голову на руку. И хотя это был не сон — так, не переставая чувствовать все вокруг, не спят, — несколько минут приободрили, немного сняли усталость. А рука не должна дрогнуть, иначе все будет напрасно.
Первыми на сельских дворах появились хозяйки. Они с ведрами прошли к хлевам, и слышно было, как протяжно мычат коровы, а еще ему показалось, что он услышал тугой стук молочных струй по донцам ведер. Но это только показалось — до села, напрямик через озеро, два километра.
«…Надо будет обязательно учесть ветер, хоть и слабый он».
На ветку совсем рядом села пичуга, склонила голову набок, глянула зеленым глазом. Человек, большой, неподвижный, распластанный на земле, внушал доверие, и пичуга принялась чистить-острить клювик. Для нее тоже начинался трудовой день.
На бывшем панском фольварке, как маятники, вышагивали часовые. Бегала солдатня, сыто урчали грузовики — шоферы пробовали моторы. Но прошло еще часа два-три — солнце-окончательно влезло на небосвод, пастушата прогнали стадо к лесу, роса подсохла, а земля прикрылась кисеей легкой дымки, прежде чем во двор фольварка въехал вездеход. Солдаты построились в прямоугольник.
Он потянул винтовку к себе, намотал ремень на локоть левой руки, уперся локтем в давно приготовленную ямку. Ему захотелось, чтобы земля остановилась в своем движении по вселенной, потому что на какой-то миг показалось, будто зашаталась она, и края горизонта справа и слева поднялись и опустились, как волны в море. В прорезь прицела был виден комендант. Он приехал не парад принимать — через несколько минут солдаты по команде прыгнут в кузова машин, и эти машины, пушки двинутся в лес. Фашисты долго и тщательно готовились к карательной операции, надеясь разом покончить с партизанским отрядом.
У него были свои счеты с комендантом. Но сейчас он думал только о том, что не должен, не имеет права промахнуться, хотя и легли между ними два километра. Если промахнется, комендант не станет дожидаться второго выстрела, укроется за вездеход, — там его не достать.
Глазам больно — они устали.
Солдаты замерли, два офицера, выкидывая ноги, пошли навстречу друг другу.
…Дальность полета пули — три километра, прицельная дальность стрельбы — две тысячи метров. Планка на прицеле была отжата до отказа…
Офицеры сошлись точно у середины солдатского прямоугольника, остановились, приложив руки к козырькам…
И тогда он нажал на спусковой крючок. А потом уходил к лесу, не пригибаясь, во весь рост — он свое дело сделал, теперь скрываться было нечего. Партизанская пуля навылет прошила фашистское сердце. В лесах и селах об этом выстреле сложили легенды…
У него были свои счеты с комендантом. Это его имя было выбито дружками у самой вершины памятника: «Гафийка + Данько = любовь». Это его любовь измордовал фашистский кат. Данила Бондарчук отомстил, как подобает мужчине, — кровь за кровь…
— Данила Бондарчук, комсомольский секретарь? — не сразу поверил Остап Блакытный.
— Он после стал секретарем — как из леса вышел.
— В него наши недавно стреляли?
— Лежит Данила в больнице, пуля рядом с сердцем прошла…
Остап обхватил голову руками.
— Если бы я знал все это раньше…
— То что бы ты сделал?
— Предупредил Данилу… Я ведь, выходит, его вечный должник.
— У тебя будет еще возможность отдать свой долг Даниле.
Она сказала это жестко и твердо.
Опять пошли лесными тропами, и чем дальше уходили от жилья, тем гуще, непроходимее, сумрачнее становился лес. Остап кружил по полянам, чутко прислушивался к шуму деревьев, несколько раз останавливался и даже возвращался назад.
Девушка хотела сломать ветку, обмахнуться зеленым веером — в лесу было душно. Остап перехватил ее руку, предупредил, что здесь нельзя оставлять никаких следов. Потом исчезли веселые, прикрытые травами полянки. Мягко пружинил под ногами мох, поваленные ветрами деревья и в разгар дня были мокрыми, скользкими — солнечные лучи не пробивали густую крону.
— Далеко еще? Ноги сбила, тяжело идти.
— Скоро.
И действительно, когда, казалось, добрались уже до непролазных чащоб, из-за дерева вышел бандит с автоматом. Он протянул Остапу грязный платок, приказал завязать спутнице глаза.
— Геть! — раздраженно сказала Зоряна. — Не буду из-за вашей вонючей ямы тряпку на очи набрасывать.
Бандеровец все-таки настоял на своем: приказ Стафийчука. Она побрела, спотыкаясь о корни, перепоясавшие землю. Опять куда-то сворачивали, петляли между деревьями, спускались в овраги.
— Ведьмаки проклятые, забрались к черту в зубы, — шипела Зоряна, когда низкие ветки влажно скользили по лицу.
— Ты дывысь, зла яка! — удивлялся встретивший бандеровец.
Наконец остановились. Послышались неясные голоса, зашумел, сдвинувшись с места, здоровенный куст. «Ступенька… еще одна… и еще… — подсказывал Остап. — Все».