Почти весь личный состав отряда районной милиции, которую вот уже полгода возглавлял Мурзин, два дня назад был передан в распоряжение командира Лесново — Выборгского полка. Осталось трое милиционеров, но и они куда — то запропастились, явился только Степа Колобов, помощник, а чуть позднее прибежала секретарша Верочка забрать свои девичьи сокровища, которые для пущей безопасности она хранила здесь же, на Екатерининской. Шкатулка с дешевыми камешками и стекляшками, несколько платьиц, какая — то вазочка.
— Ой, Сергей: Палыч, — испуганно тараторила она, укутывая все это сорванной с окна занавеской, — что делается. У взвоза два дома разбило. Прямо в щепки… Я, Сергей Палыч, занавеску взяла. Чего им оставлять? И чайник тоже возьму. Ладно?
— Все забирай, — предложил Степа. — В хозяйстве пригодится… Ведро вон поганое.
Верочка обиделась:
— Пожалуйста, и так проживу. Пусть им достается.
— Да бери, бери, — сказал Мурзин. — Не слушай его.
Они со Степой провозились часа полтора, вытряхивая из шкафов документы и увязывая их в пачки, но обещанная подвода так и не появилась. Тогда решили документы сжечь. Развели во дворе костер, но окаянные бумаги, с таким трудом сложенные и увязанные аккуратными кипами, гореть не желали — тлели, обугливаясь по краям, сворачивались в плотный несгораемый куколь, и пришлось их снова развязывать, ворошить палками, раскидывать чуть не по листочку.
Кидая в огонь приказы и инструкции, протоколы допросов и обысков, реестры изъятых у буржуазии ценностей и списки личного состава отряда, в котором за эти полгода перебывали десятки людей, Мурзин время от времени поглядывал через ограду на улицу — надеялся, что вот сейчас увидит Наталью. Пора бы ей и прийти. Утром, когда убегал из дому, она в одной ночной рубахе встала на пороге, картинно раскинув голые руки, и объявила, что с места не стронется, пока он не наденет под гимнастерку вязаный шерстяной жилет. Разозлившись, Мурзин грубо оттащил ее от двери, пихнул на кровать и ушел. Теперь думать об этом было неприятно. Обиделась, наверное. Неужели, дуреха, до сих пор не поняла, что происходит в городе?
Стрельба слышалась в районе Разгуляя, совсем близко.
— Ну чего мы тут жжем? — заорал вдруг Степа, подсовывая какой — то листочек. — Нужны им наши секреты!
Мурзин глянул: «…шестнадцать пар валенок по причине холодной погоды…» Это была копия заявления, которое неделю назад он нес в губснаб, откуда валенок для отряда так и не дали.
Опять ухнуло над Камой.
— По мосту лупят, — сказал Степа.
Мурзин не отвечал, угрюмо орудуя в костре обгорелой палкой.
Однако сомнения были. Да, уголовники ослабляют изнутри любую власть, и ни к чему облегчать Колчаку борьбу с этой сволочью. Значит, документы надо жечь. Но, с другой стороны, отребье, оно при всякой власти отребье, и при белых страдать — то будут от него не только враги. Всегда хуже всего простым людям, которых он, Мурзин Сергей Павлович, начальник рабочей милиции, и защищал. А теперь предаст, выходит? Значить, жечь не надо.
Он выгреб из огня дело об убийстве учительницы Бублейниковой, где уже многое прояснилось: глядишь, на днях взяли бы убийцу. Может быть, стоит подкинуть эту папку новой власти? Ведь никто не узнает. А если даже и узнают? Кто посмеет упрекнуть? Пролистал покоробленные страницы, и всплыло лицо человека, поставившего свою подпись под приказом об эвакуации: глаза навыкате, шаманское бормотливое красноречие. Этот посмеет. Вы мол, товарищ Мурзин, искали корову, украденную у старухи Килиной с Большой Ямской, и почти нашли, и если белые найдут ее с вашей помощью, то гражданка Килина им и будет благодарна, вследствие чего утратит классовое чутье. А что пропадает она с одним чутьем, без коровы, это его не интересует. Сам небось первым драпанул в штабном вагоне и подводу не прислал. Какое дело ему до покойной Кати Бублейниковой?
— Ну, Сергей Палыч, вы как хотите. Стёпа махнул через забор и сгинул.
Мурзин отобрал несколько текущих дел, отложил их и сторону, на снег, а прочие бумаги продолжал жечь. И жег до того момента, как по верхушке тополя, осыпая ветки, секанула пулеметная очередь, с гиканьем пронеслись по улице всадники в черных папахах.
Он еще успел завернуть домой, велел перепуганной зареванной Наталье завтра с утра уходить к тестю в пригородное село, надел, чтобы хоть немножко успокоилась, этот жилет и огородами припустил вниз, к Каме.
От взлетевших на воздух цистерн огонь перекинулся на склады, снег вокруг вытаял саженей на десять, исходили паром лужи, сапоги скользили в размякшей глине. Из вонючего дыма выныривали отставшие красноармейцы и по льду бежали на правый берег. Пулеметная застава у Петропавловского собора еще держалась, но с другой стороны, от обледенелых причалов и до роскошного, с колоннами, дома купца Мешкова, где каких — нибудь два часа назад находился штаб армии, заснеженный взвоз был пуст во всю длину, наплывала оттуда жутковатая тишина.
Поодаль стоял на путях отцепленный агитвагон с изображением огромного полуголого молотобойца, расклепывающего собственные цепи, возле метался по шпалам политоделец Яша Двигубский — длинный, тощий, как стручок, парень в измызганной шинели. Увидев Мурзина, он с радостным воплем вцепился ему в плечо:
— Вот хорошо, что вы подошли, товарищ Мурзин! У меня тут колоссальные ценности. Пожалуйста, мобилизуйте товарищей красноармейцев…
— Чего там у тебя?
Яша, почему — то вдруг успокоившись начал перечислять:
— Агитлитература, листовки атеистические и с текстами революционных песен, шесть тысяч экземпляров обращения к братьям — фронтовикам, портреты…
Мурзин с трудом отодрал от себя его цепкие костлявые пальцы, кубарем скатился на лед. Вниз по взвозу, шашками сверкая на морозном солнце, уже летели казаки, за ними, как мураши, черными точками сыпалась пехота.
На следующий день спозаранку объехав позиции на правом берегу Камы, Пепеляев со свитой двинулся обратно в город.
Еще вчера утром в бывшем доме губернатора на Сибирской улице находился штаб одного из красных полков, а с вечера здесь разместилась городская комендатура. Сквозь двойные рамы губернаторского особняка выбивался стрекот пишущих машинок, у ворот караулила генерала очередная депутация, но не с хлебом — солью, а с громадным мороженым осетром, разинувшим бледную пасть, которого трое человек держали под мышками, как таран, словно изготовились вышибать им ворота комендатуры. Даже не взглянув на этих людей, хотя обласкал бы их, как родных, появись они вчера, а не сегодня, Пепеляев шагнул во двор. Там двое молоденьких юнкеров, неумело тюкая топорами, кололи дрова. Он взял у одного топор, показал, как сподручнее бить по чурбаку, и лично, молодецкими ударами, развалил пару штук. Чурбаки со звоном разлетались на морозе. Юнкера смотрели понуро, но депутация, заглядывая в ворота, с холуйским восхищением зацокала языками.
В канцелярии подскочил Шамардин, сунул какую — то бумагу с машинописным текстом:
— Все пермские купцы, как вы приказывали…
Пепеляев начал читать: «Седельников, Калмыков, Миллер, Каменский, еще Каменский, Фонштейн, Грибушин, Сыкулев — младший, Мешков, Исмагилов, Чагин…». Птичками отмечены те, кто в настоящий момент пребывают в городе, — восемь человек. Остальные, спасаясь от большевиков, разбежались кто куда.
— К шестнадцати ноль — ноль, — распорядился Пепеляев, — этих восьмерых собрать здесь. Отпечатай приглашения, я подпишу.
Шамардин исчез — единственное, что он умел делать ловко и бесшумно. Пепеляев прошел в каминную залу, просторную комнату с лепниной на потолке, с измахрившимися обоями, совершенно пустую, если не считать большого круглого стола в центре, окруженного разнокалиберными стульями, табуретами, креслами, среди них даже одно зубоврачебное; на двух стульях с сиденьями красного бархата положена простая неструганная доска, чтобы за стол влезало больше народу. Голая столешница испятнана кругами от горячих стаканов; Пепеляев подумал, что с такой дисциплиной, когда гоняют чаи во время штабных совещаний, удержать город было, разумеется, невозможно. Сам он запрещал на военных советах пить даже воду.
С потолка свисали две электрические люстры с круговыми плафонами, целыми и разбитыми. Камин не горел.
Когда — то губернаторы давали здесь балы, мазурка сотрясала стекла, веяло духами и горячим воском от свечей, и не дубину — губернатора было жаль, а всю эту навек исчезнувшую жизнь — трогательную, хрупкую, обреченную среди тайги и снегов на верную гибель, как бабочка, вылупившаяся на рождество, и загадочную в своей обреченности.
Пепеляев рванул пару форток, затем распечатал еще одну в смежной комнатушке, куда вела дверь прямо из залы, чтобы сквозняком вытянуло тяжкий дух комиссарской махры. Снял со стульев доску и вышвырнул в коридор. Зубоврачебное кресло, бог весть каким ветром прибитое к этому столу, решил пока оставить — оно напомнило о том, что все вокруг сошло с мест, перепуталось. Не только люди, вещи забыли о своих обязанностях, смута гуляла по России, в Тагиле, на главной площади, он видел лежащие рядом на земле статую Александра — освободителя и гипсовую девку в хламиде, изображавшую торжество свободы: одну свалили красные, другую — белые, и на обеих сидели тагильские бабы — в зипунах, торгующие жареными семечками.