Он сказал:
– Какое счастье, что так долго ехать.
– Но мы же завтра опять увидимся… Джимми, – она всегда колебалась, прежде чем произнести его имя. Ей казалось, глупое детское имя не подходит человеку серьезному, да еще такого огромного роста.
– Особенно трудно в ночные дежурства.
Она засмеялась:
– Еще бы. Это так утомительно. – Но, сразу посерьезнев, сказала: – Правда. Счастье, когда мы вместе.
Когда речь шла о счастье, она становилась серьезной, смеяться предпочитала, когда скверно было на душе. Не могла несерьезно относиться к вещам, для нее важным, а думая о счастье, не могла забыть о множестве препятствий на пути к нему. И сказала:
– Ужасно, если начнется война.
– Не начнется.
– Прошлая тоже началась с убийства.
– Ну, то ведь был эрцгерцог. А это просто старый политикан.
– Ой, поосторожней, пластинку разобьешь… Джимми, – сказала она.
– К черту пластинку.
Она тихонько запела песенку, из-за которой купила пластинку: «Для тебя это – просто Кью"1, а снежные хлопья летели за окном и таяли на тротуаре.
Кто-то привез подснежник из Гренландии.
Он сказал:
– До чего же глупая песня.
Она возразила:
– Прелестная песенка… Джимми. Я просто не могу называть тебя «Джимми». Ты слишком большой. Сержант уголовной полиции Матер. Это из-за тебя ходят анекдоты про полицейские сапоги.
– Ну зови меня просто «дорогой».
– Дорогой… дорогой… – она словно пробовала слово на вкус, ощущая его языком, губами, яркими, словно рождественские ягоды2. – Нет, – наконец решила она, – так я буду называть тебя после десяти лет супружеской жизни.
– Ну… «милый»…
– Милый… милый… Нет. Мне не нравится. Звучит так, будто я тебя всю жизнь знаю.
Автобус поднимался на холм мимо ларьков, где продавали жареную рыбу с картошкой; мерцали железные жаровни; донесся запах печеных каштанов. Ехать оставалось совсем недолго. Еще две улицы, поворот налево у церкви. Церковь было уже видна, шпиль поднимался над домами словно огромная ледяная сосулька, и, чем ближе к дому, тем хуже становилось на душе; чем ближе к дому, тем веселее она болтала. Она старалась не думать о том, что ее ждет: о рваных обоях и мрачной лестнице наверх, о холодном ужине с хозяйкой, миссис Брюэр, и о завтрашнем походе к театральному агенту, и о новой работе, может быть, далеко от Лондона, далеко от Джимми.
Матер тяжело выдавил:
– Я, наверное, не так много для тебя значу, как ты для меня. Ведь я не увижу тебя целые сутки.
– И даже еще дольше, если я получу работу.
– А тебе все равно. Тебе просто все равно.
Она вдруг сжала его руку:
– Смотри. Смотри! Видел плакат? – Но плакат скрылся из виду прежде, чем он рассмотрел его сквозь запотевшее стекло. Мобилизация в Европе. Словно тяжкий груз лег на сердце.
– Что там было?
– Да все то же убийство.
– Ты только и думаешь что об этом убийстве. Уже целую неделю. Какое нам до этого дело?
– Никакого, не правда ли?
– Если бы это случилось у нас, мы бы давно убийцу поймали.
– Интересно, зачем он это сделал?
– Политические мотивы. Патриотизм.
– Ну вот, приехали. Можно и выходить. Ну не смотри такими несчастными глазами. Кажется, ты говорил, что это счастье.
– Так оно и было пять минут назад.
– Ну что ж, – легко сказала она, пряча тоску, – мы живем в быстроменяющемся мире.
Они поцеловались под фонарем; ей пришлось привстать на цыпочки, чтобы дотянуться; он действовал на нее успокаивающе; он был похож на огромного доброго пса, даже когда сердился по-глупому. Только ведь любимого пса не отсылают прочь в промозглую тьму.
– Энн, – произнес он, – мы ведь поженимся, правда? Сразу после Рождества.
– У нас нет ни гроша за душой, – сказала Энн. – Ты же знаешь. Ни гроша… Джимми.
– Я получу повышение.
– Ты опоздаешь на дежурство.
– Черт возьми, просто тебе все равно.
Она насмешливо протянула:
– Абсолютно все равно… дорогой.
И пошла прочь, к дому № 54, молясь в душе: пусть я получу хоть какие-то деньги, только скорей, скорей, и пусть это не кончается, пусть на этот раз не кончается – у нее уже не осталось веры в себя.
Какой-то человек шел по улице ей навстречу; он, казалось, совсем застыл от холода в своем черном пальто, а может – от какого-то страшного напряжения. И у него была заячья губа. Бедняга, подумала Энн и тотчас забыла о нем. Открыла дверь дома № 54, поднялась по мрачной лестнице в свою комнату на верхнем этаже (ковровая дорожка кончалась на первом) и поставила пластинку, всем существом впитывая тягучую, сонную мелодию и бессмысленные, глупые слова:
Для тебя это – просто Кью, Для меня это – рай земной!
Здесь я встретил любовь свою:
Ты впервые была со мной.
Вот и эти цветы, Для тебя – лишь цветы, Мне же – отблеск твоей красоты.
Человек с заячьей губой снова шел по улице, теперь уже назад; быстрая ходьба помогала ему согреться; словно Кай в «Снежной королеве», он нес ледяной холод в себе. Белые снежные хлопья все падали, таяли на тротуаре, превращаясь в грязную слякоть; из окна на четвертом этаже падали, струились слова песни, шипела тупая игла.
Говорят, это просто подснежник Из Гренландии кто-то привез.
Для меня он – прохлада и нежность Твоих рук, твоих губ, твоих кос.
Человек задержался лишь на долю секунды; пошел дальше по улице быстрым шагом; ледяной осколок в сердце не причинял ему боли, во всяком случае, боли он не чувствовал.
3
В Корнер Хаус Ворон сел за свободный столик у мраморной колонны. Он с отвращением вглядывался в длинный перечень сортов мороженого и холодных напитков, всех этих parfaits и пломбиров с фруктами, coupes и сплитов2. Какой-то господин за соседним столиком ел черный хлеб, запивая его витаминизированным молочным напитком «Хорликс». Под взглядом Ворона он съежился и спрятался за газетой. Огромные буквы газетной шапки кричали:
«УЛЬТИМАТУМ».
Мистер Чалмондели осторожно пробирался меж столиками. Он был толст, и на пальце у него сверкал изумруд. Широкие щеки обтекали квадратную челюсть и складками спадали на воротник. Он похож был на удачливого агента по продаже недвижимости или на продавца дамских подвязок, которому невероятно повезло. Усевшись напротив Ворона, он произнес:
– Добрый вечер.
Ворон сказал:
– А я уж думал, вы никогда не явитесь, мистер Чал-мон-де-ли, – он четко выговаривал каждый слог.
– Чамли, дружище, Чамли. Произносится – Чамли, – поправил тот.
– Какая разница, как это произносится, – сказал Ворон. – Я думаю, это ненастоящее ваше имя.
– Ну, во всяком случае, я его сам для себя выбрал, – сказал Чамли, перелистывая меню. Перстень его сверкал в ярком свете плафонов, похожих на опрокинутые вазы. – Хотите parfait?
– Не пойму, как это можно есть мороженое в такую погоду. Если вам жарко, постойте на улице. Мне не хочется тратить время зря, мистер Чалмондели. Вы принесли деньги? У меня ни гроша.
Чамли сказал:
– У них здесь прекрасно готовят «Мечту Девы». Не говоря уже об «Альпийском Сиянии». Или о «Славе Никкербокера».
– Я ничего не ел с самого Кале.
– Дайте мне письмо, – сказал Чамли. – Благодарю вас. – И повернулся к официантке: – «Альпийское Сияние», пожалуйста, и полейте его стаканчиком кюммеля.
– Деньги, – повторил Ворон.
– Вот бумажник.
– Они же все пятифунтовыми.
– Нельзя же требовать, чтобы вам выдали двести фунтов мелочью. И потом, я-то тут при чем? Я всего лишь промежуточное звено, – сказал Чамли. Вдруг выражение его лица смягчилось: на соседнем столике он увидел порцию клубничного сплита. С грустной откровенностью признался: – Я такой сластена…
– Разве вы не хотите, чтобы я вам рассказал, как все было?
– Нет, нет, что вы! – торопливо произнес Чамли. – Я всего лишь промежуточное звено, я ни за что не отвечаю. Мои клиенты…
Ворон презрительно скривил заячью губу:
– Ну и здорово вы их называете.
– Как возится официантка с моим мороженым, – возмутился Чамли. – Мои клиенты – прекрасные люди. Эти акты насилия… Они считают их равными военным действиям.
– Но я и тот старик… – сказал Ворон.
– А вы оказались на переднем крае. – Он тихо рассмеялся собственной шутке; огромное бледное лицо было словно белая завеса, на которой можно показывать смешные и страшные фигуры: кролика или человеческое существо с рогами. Маленькие глазки засияли от удовольствия при виде огромной порции мороженого в высоком бокале, поставленном перед ним официанткой. Он произнес:
– Вы хорошо поработали, аккуратно. Вами очень довольны. Теперь вы сможете отдохнуть. – Чамли был толст, вульгарен, насквозь фальшив, но в нем ощущались власть и сила. И даже стекавшее из уголков рта мороженое не нарушало этого ощущения. Он был само преуспеяние, он был из тех, кто владеет всем, тогда как Ворон не владел ничем, кроме содержимого бумажника и той одежды, что была на нем, да заячьей губы и еще – пистолета, который он, вопреки инструкции, так и не оставил на месте преступления.